ОТВЕТ ТОВ. А. БАРМИНА НА ДВА ВОПРОСА


ПОЧЕМУ И КАК Я ПОРВАЛ СО СТАЛИНСКИМ РЕЖИМОМ?

Кровавая июньская расправа с Тухачевским и другими вождями Красной армии глубоко потрясла мое сознание и поставила перед ним все пережитые сомнения о путях развития революции и ее судьбе. Снова встали переживания тяжелых и мучительных дней процессов Зиновьева и Пятакова. Растерянность, тяжелое недоумение царили среди всех товарищей по работе в афинском полпредстве. Люди молчали и избегали говорить о происшедших событиях, плохо скрывая свою тревогу и недоумение.

Несмотря на подавленность и -- ставшую в последнее время обычной -- разобщенность, мне все же было трудно не поделиться с некоторыми товарищами моим беспокойством, болью за судьбы СССР, за крепость Красной армии, лишенной талантливейших вождей -- цвета ее комсостава. Трудно было не высказать свое отрицательное отношение к мутному потоку грязи и клеветы, которыми "Правда" и другие газеты обливали проверенных в боях, преданных революционеров.

Казалось, что мои собеседники искренне разделяют мои чувства и сомнения. Однако, довольно скоро ряд симптомов дал мне почувствовать, что, во-первых, Москве стали известны эти разговоры, и, во-вторых, из них сделаны "соответствующие выводы". Был срочно вызван в Москву под малоправдоподобным предлогом один из моих сотрудников (видимо в качестве "свидетеля"). Мои друзья и товарищи по Наркоминделу, регулярно, каждый месяц, с диппочтой посылавшие мне дружеские письма, стали глухи и немы. Ни одного письма за четыре месяца! Не удостаивало меня своим вниманием и руководство Наркомата, не ответившее даже на письма с рядом серьезных вопросов, вставших после смерти полпреда Кобецкого, находившегося в Москве с марта. Наконец, однажды Завсекретариатом Лукьянов (как брат секретаря ЦК ВЛКСМ он, видимо, пользовался в то время большим доверием -- никто в Наркоминделе не мог предполагать, что через пару недель его знатный родич, вождь комсомола, будет об'явлен "Правдой" троцкистским бандитом и германо-японским шпионом), войдя ко мне в кабинет смущенно заявил, что получил письменное предписание из Москвы лично, без моего участия, опечатать все архивы Кобецкого и отправить их немедленно в Москву. Было похоже на то, что наркоминдельскому аппарату становилось опасно иметь со мной дело. Я уже не подыскивал больше случайных об'яснений этой постепенной изоляции. Я понял и поставил вопрос о моем отзыве в Москву -- ответа не было. Излишне говорить, какое отвращение и горечь охватили меня, когда я случайно увидел моих подчиненных, вскрывавших мой личный письменный стол и заглядывавших в мой портфель.

Я не старался особенно скрывать своих настроений. Когда я увидел, что вокруг меня начинается трусливая и отвратительная возня, что внезапно ко мне проявляется фальшиво-лицемерная сердечность и сочувствие (я в это время болел осложнением старого радикулита), но что с меня не спускают глаз, когда меня стали смущенно-настойчиво приглашать поужинать на прибывший совпароход, -- я почувствовал глубокое презрение к людям, пытающимся спасти себя и обеспечить свою карьеру этим грязным предательством товарища. Оказалось, что двадцатью годами службы революции, я не заслужил даже возможности выслушать честное и прямое обвинение в своей "ереси". Уже вошло в обычай -- вместо открытых обвинений -- втайне и молча делать подлое дело ренегатов. "Подозрительные" должны быть ликвидированы секретно, без шума.

19 июля я телеграфировал в Москву, что беру отпуск, предложив временное руководство полпредством поручить атташе. На другой день я взял французскую визу и вечером выехал в Париж. На вокзале две колеблющиеся тени (явно малоопытные) следили за каждым моим шагом. Это, видимо, были "идейные" добровольцы, не освоившие еще "новой" для революционера профессии в срочном порядке мобилизованные, чтоб проследить за моими передвижениями.

Настроение было крайне подавленное, в сознании начала вырисовываться глубокая внутренняя катастрофа. Противоречивые чувства охватывали меня. Иногда все еще казалось, что дело идет о личных счетах, личной трусости и персональных расправах "вождя" хотя бы и в отношении уже многих десятков людей. Казалось, что несмотря на эти преступления, предавших революцию ренегатов, за ними все же стоит еще не разрушенное, хотя и сильно изуродованное и обезображенное здание социализма, и живы еще, несмотря ни на что, основные завоевания рабочей революции -- дело, созданию которого мы отдавали свою жизнь и свои силы. И тогда, при всей нелепости случившегося, личный вопрос казался совсем мелким и незначительным.

Наряду с апатией была готовность разрушить это напряженное положение и моральное одиночество -- поехать на родину, выслушать обвинения (в которые, думалось, обвинители верят, а если это так, то кто может быть прав против своей партии и своей страны) и принять причитающееся за свою "вину" наказание. Работать для страны, строить и мыслить ведь можно и в сибирских лагерях, а другие борцы моего поколения, -- более "гибкие" и более "соответствующие" новой жизни и ее требованиям, -- по-прежнему будут продолжать начатое вместе дело. Это казалось все же яснее и проще, чем мучительный разрыв, катастрофа и крушение смысла всей твоей сознательной жизни. Но события развивались и наростали с чудовищной быстротой, беспощадно вытесняя эти размышления.

В ошеломляющей цепи расправ исчез личный конфликт. Разгром основных кадров, методы циничного массового обесчещения и убийств десятков тысяч ни в чем неповинных борцов, -- все что проделано за последние месяцы, окончательно открыло мне глаза. Дело значит не в той или иной степени "вины". Гибли и менее виновные в "ереси", чем я и совсем невиновные. Мои руководители и товарищи -- преданные большевики исчезали один за другим. Дело значит не в фантастическом "шпионаже и троцкистско-бухаринском бандитизме", а в социальной и политической принадлежности их к определенному поколению, определенному общественному слою. Реакционная диктатура, совершая контрреволюционный переворот в политике страны, уничтожила весь тот слой, который не мог служить новым целям. Ренегаты Октября прекрасно знали, что мы невиновны, что вся наша вина лишь в том, что мы явно плохой материал и непригодное орудие для целей контрреволюции, и что, поэтому, нас надо уничтожить. Это стало бесспорно, ясно для всякого, кто следил за событиями. Исчезли последние иллюзии.

Цели кровавой бойни, казавшейся непонятной жестокостью и безумием, обрели свое социальное и историческое значение. Стал ясен смысл политической эволюции СССР, стали ясны обман и преступная эксплоатация реакционной диктатурой великих завоеваний Октября -- опустошенных изнутри и преданных -- на защите которых стоял рабочий класс всего мира; эксплоатация иллюзий западного пролетариата, -- позволяющих скрывать социальное значение эволюции СССР и подлинное лицо кровавой диктатуры под маской страны социализма. За завесой "самой свободной и самой демократической страны" Каины рабочего класса, бесчестные, преступные и трусливые палачи, в целях своего самосохранения, уничтожают дело революции, заливая свою кровавую работу потоком грязи, лжи и гнусных и чудовищных обвинений. Стало ясно, что совершается величайшая ложь в истории человечества величайшее преступление перед мировым рабочим движением.

Обманываться больше было нельзя. Отпали сами собой мысли о покорной сдаче себя на бойню, ибо терялся всякий внутренний смысл этого шага, который стал бы лишь моральным оправданием ренегатов и палачей. Нет, это не тот путь, по которому надо итти, путь который напрашивался, когда оставались еще какие то иллюзии. Надо проделать мучительную операцию разрыва, мужественно сделать из этого все выводы, обязательные для революционера. Надо думать о своих братьях и соратниках, о жертвах нынешних и будущих, о братьях по борьбе на Западе, жертвах иллюзий и обмана. Надо разоблачать ложь и преступления ценой любого испытания.

Убийцы Райсса просчитались. Смерть его не остановит и не запугает. Она лишь подтолкнула.

Так завершился разрыв и родилось мое заявление от 1-го декабря.

КАКОВЫ МОИ БЛИЖАЙШИЕ НАМЕРЕНИЕ И ЦЕЛИ?

Я собираюсь, прежде всего, найти работу и начать зарабатывать себе кусок хлеба, заняв рядовое место среди трудящихся страны, давшей мне убежище. Налаживать свою трудовую жизнь я должен, совершенно не вмешиваясь в политическую жизнь этой страны. Это не значит, конечно, что я превращаюсь в обывателя.

Я не был раньше и не являюсь и сейчас троцкистом, но я уже указал в своем письме от 1-го декабря, что я не изменю идеям, которым служил всю жизнь -- делу Ленина и Октябрьской революции, делу социализма.

(Copyright by "Bulletin de l'Opposition").


<<ИЗ БЕСЕДЫ С ТОВ. КРИВИЦКИМ (ВАЛЬТЕРОМ) || Содержание || ЗАПИСКИ ИГНАТИЯ РАЙССА>>