Глава XLIII. ССЫЛКА

О высылке в Центральную Азию приведу целиком рассказ жены.

"16 января 1928 г., с утра упаковка вещей. У меня повышена температура, кружится голова от жара и слабости -- в хаосе только что перевезенных из Кремля вещей и вещей, которые укладываются для отправки с нами. Затор мебели, ящиков, белья, книг и бесконечных посетителей-друзей, приходивших проститься. Ф. А. Гетье, наш врач и друг, наивно советовал отсрочить отъезд ввиду моей простуды. Он себе неясно представлял, что означает наша поездка и что значит теперь отсрочка. Мы надеялись, что в вагоне я скорей оправлюсь, так как дома, в условиях "последних дней" перед отъездом, скоро не выздороветь. В глазах мелькают все новые и новые лица, много таких, которых я вижу в первый раз. Обнимают, жмут руки, выражают сочувствие и пожелания... Хаос увеличивается приносимыми цветами, книгами, конфетками, теплой одеждой и пр. Последний день хлопот, напряжения, возбуждения подходит к концу. Вещи увезены на вокзал. Друзья отправились туда же. Сидим в столовой всей семьей, готовые к отъезду, ждем агентов ГПУ. Смотрим на часы... девять... девять с половиной... Никого нет. Десять. Это время отхода поезда. Что случилось? Отменили? Звонок телефона. Из ГПУ сообщают, что отъезд наш отложен, причин не объясняют. "Надолго?" -- спрашивает Л. Д. "На два дня, -- отвечают ему, -- отъезд послезавтра". Через полчаса прибегают вестники с вокзала, сперва молодежь, затем Раковский и другие. На вокзале была огромная демонстрация. Ждали. Кричали "да здравствует Троцкий". Но Троцкого не видно. Где он? У вагона, назначенного для нас, бурная толпа. Молодые друзья выставили на крыше вагона большой портрет Л. Д. Его встретили восторженными "ура". Поезд дрогнул. Один, другой толчок... подался вперед и внезапно остановился. Демонстранты забегали вперед паровоза, цеплялись за вагоны и остановили поезд, требуя Троцкого. В толпе прошел слух, будто агенты ГПУ провели Л. Д. в вагон незаметно и препятствуют ему показаться провожающим. Волнение на вокзале было неописуемое. Пошли столкновения с милицией и агентами ГПУ, были пострадавшие с той и другой стороны, произведены были аресты. Поезд задержали часа на полтора. Через некоторое время с вокзала привезли обратно наш багаж. Долго еще раздавались телефонные звонки друзей, желавших убедиться, что мы дома, и сообщавших о событиях на вокзале. Далеко за полночь мы отправились спать. После волнений последних дней проспали до 11 часов утра. Звонков не было. Все было тихо. Жена старшего сына ушла на службу: ведь еще два дня впереди. Но едва успели позавтракать, раздался звонок -- пришла Ф. В. Белобородова... потом М. М. Иоффе. Еще звонок -- и вся квартира заполнилась агентами ГПУ в штатском и в форме. Л. Д. вручили ордер об аресте и немедленной отправке под конвоем в Алма-Ата. А два дня, о которых ГПУ сообщило накануне? Опять обман! Эта военная хитрость была применена, чтоб избежать новой демонстрации при отправке. Звонки по телефону непрерывны. Но у телефона стоит агент и с довольно добродушным видом мешает отвечать. Лишь благодаря случайности удалось передать Белобородову, что у нас засада и что нас увозят силой. Позже нам сообщили, что "политическое руководство" отправкой Л. Д. возложено было на Бухарина. Это вполне в духе сталинских махинаций... Агенты заметно волновались. Л. Д. отказался добровольно ехать. Он воспользовался предлогом, чтоб внести в положение полную ясность. Дело в том, что политбюро старалось придать ссылке по крайней мере наиболее видных оппозиционеров видимость добровольного соглашения. В этом духе ссылка изображалась перед рабочими. Надо было разбить эту легенду и показать то, что есть, притом в такой форме, чтоб нельзя было ни замолчать, ни исказить. Отсюда возникло решение Л. Д. заставить противников открыто применить насилие. Мы заперлись вместе с двумя нашими гостьями в одной комнате. С агентами ГПУ переговоры велись через запертую дверь. Они не знали, как быть, колебались, вступили в разговоры со своим начальством по телефону, затем получили инструкции и заявили, что будут ломать дверь, так как должны выполнить приказание. Л. Д. тем временем диктовал инструкцию о дальнейшем поведении оппозиции. Мы не открывали. Раздался удар молотка, стекло двери превратилось в осколки, просунулась рука в форменном обшлаге. "Стреляйте меня, т. Троцкий, стреляйте", -- суетливо-взволнованно повторял Кишкин, бывший офицер, не раз сопровождавший Л. Д. в поездках по фронту. "Не говорите вздора, Кишкин, -- отвечал ему спокойно Л. Д., -- никто в вас не собирается стрелять, делайте свое дело". Дверь отперли и вошли, взволнованные и растерянные. Увидя, что Л. Д. в комнатных туфлях, агенты разыскали его ботинки и стали надевать их ему на ноги. Отыскали шубу, шапку... надели. Л. Д. отказался идти. Они его взяли на руки. Мы поспешили за ними. Я накинула шубу, боты... Дверь за мной сразу захлопнулась. За дверью шум. Криком останавливаю конвой, несший Л. Д. по лестнице, и требую, чтоб пропустили сыновей: старший должен ехать с нами в ссылку. Дверь распахнулась, оттуда выскочили сыновья, а также обе наши гостьи, Белобородова и Иоффе. Все они прорвались силой. Сережа применил свои приемы спортсмена. Спускаясь с лестницы. Лева звонит во все двери и кричит: "Несут т. Троцкого". Испуганные лица мелькают в дверях квартир и по лестнице. В этом доме живут только видные советские работники. Автомобиль набили битком. С трудом вошли ноги Сережи. С нами и Белобородова. Едем по улицам Москвы. Сильный мороз. Сережа без шапки, не успел в спешке захватить ее, все без галош, без перчаток, ни одного чемодана, нет даже ручной сумки, все совсем налегке. Везут нас не на Казанский вокзал, а куда-то в другом направлении, -- оказывается, на Ярославский. Сережа делает попытку выскочить из автомобиля, чтоб забежать на службу к невестке и сообщить ей, что нас увозят. Агенты крепко схватили Сережу за руки и обратились к Л. Д. с просьбой уговорить его не выскакивать из автомобиля. Прибыли на совершенно пустой вокзал. Агенты понесли Л. Д., как и из квартиры, на руках. Лева кричит одиноким железнодорожным рабочим: "Товарищи, смотрите, как несут т. Троцкого". Его схватил за воротник агент ГПУ, некогда сопровождавший Л. Д. во время охотничьих поездок. "Ишь, шпингалет", -- воскликнул он нагло. Сережа ответил ему пощечиной опытного гимнаста. Мы в вагоне. У окон нашего купе и у дверей конвой. Остальные купе заняты агентами ГПУ. Куда едем? Не знаем. Вещей нам не доставили. Паровоз с одним нашим вагоном двинулся. Было 2 часа дня. Оказалось, что окружным путем мы направлялись к маленькой глухой станции, где нас должна были прицепить к почтовому поезду, вышедшему из Москвы, с Казанского вокзала, на Ташкент. В пять часов мы простились с Сережей и Белобородовой, которые должны были со встречным поездом вернуться в Москву. Мы продолжали путь. Меня лихорадило. Л. Д. был настроен бодро, почти весело. Положение определилось. Общая атмосфера стала спокойней. Конвой предупредителен и вежлив. Нам было сообщено, что багаж наш идет со следующим поездом и что во Фрунзе (конец нашего железнодорожного пути) он нас нагонит -- это значит на девятый день нашего путешествия. Едем без белья и без книг. А с каким вниманием и любовью Сермукс и Познанский укладывали книги, тщательно подбирая их -- одни для дороги, другие для занятий на первое время, -- как аккуратно Сермукс уложил письменные принадлежности для Л. Д., зная его вкусы и привычки в совершенстве. Сколько путешествий он совершил за годы революции с Л. Д. в качестве стенографа и секретаря. Л. Д. в дороге всегда работал с утроенной энергией, пользуясь отсутствием телефона и посетителей, и главная тяжесть этой работы ложилась сперва на Глазмана, потом на Сермукса. Мы оказались на этот раз в дальнем путешествии без единой книги, без карандаша и листа бумаги. Сережа перед отъездом достал для нас Семенова-Тяншанского -- научный труд о Туркестанском крае, в дороге мы собирались ознакомиться с нашим будущим местожительством, которое мы представляли себе лишь приблизительно. Но и Семенов-Тяншанский остался в чемодане вместе с другими вещами в Москве. Мы сидели в вагоне, налегке, точно переезжали из одной части города в Другую. К вечеру вытянулись на скамьях, опираясь головами на подлокотники. У приоткрытых дверей купе дежурили часовые.

Что нас ожидало дальше? Какой характер примет наше путешествие? А ссылка? В каких условиях мы там окажемся? Начало не предвещало ничего хорошего. Тем не менее мы чувствовали себя спокойно. Тихо покачивался вагон. Мы лежали вытянувшись на скамьях. Приоткрытая дверь напоминала о тюремном положении. Мы устали от неожиданностей, неопределенности, напряжения последних дней и теперь отдыхали. В вагоне было тихо. Конвой молчал. Мне нездоровилось. Л. Д. всячески старался облегчить мое положение, но он ничем не располагал, кроме бодрого, ласкового настроения, которое сообщалось и мне. Мы перестали замечать окружающую обстановку и наслаждались покоем. Лева был в соседнем купе. В Москве он был полностью погружен в работу оппозиции. Теперь он отправился с нами в ссылку, чтоб облегчить наше положение, и не успел даже проститься с женой. С этих пор он стал нашей единственной связью с внешним миром. В вагоне было почти темно, стеариновые свечи горели тускло над дверью. Мы продвигались на восток.

Чем дальше от Москвы, тем предупредительней становился конвой. В Самаре закупили для нас смену белья, мыло, зубной порошок, щетки и пр. Питались мы обедами, которые заказывались для нас и для конвоя в вокзальных ресторанах. Л. Д., который всегда вынужден придерживаться строгой диеты, теперь весело ел все, что подавали, и подбадривал нас с Левой. Я с удивлением и страхом следила за ним. Закупленные в Самаре для нас вещи получили в нашем обиходе особые имена: полотенце имени Меньжинского, носки имени Ягоды (это заместитель Меньжинского) и пр. Снабженные этими именами вещи получали более веселый характер. Вследствие заносов поезд шел с большим опозданием. Но все же мы день за днем углублялись в Азию.

Перед отъездом Л. Д. требовал, чтоб ему дали взять с собой двух своих старых сотрудников. Ему отказали. Тогда Сермукс и Познанский решили ехать самостоятельно, в одном с нами поезде. Они заняли места в другом вагоне, были свидетелями демонстрации, но не покидали своих мест, предполагая, что с этим же поездом едем и мы. Через некоторое время они обнаружили наше отсутствие, высадились в Арыси и поджидали нас со следующим поездом. Тут мы и настигли их. Виделся с ними только Лева, пользовавшийся некоторой свободой передвижения, но горячо радовались мы все. Вот запись сына, сделанная тогда же: "Утром направляюсь на станцию, авось найду товарищей, о судьбе которых мы всю дорогу много говорим и беспокоимся. И действительно: оба они тут как тут, сидят в буфете за столиком, играют в шахматы. Трудно описать мою радость. Даю им понять, чтоб не подходили: после моего появления в буфете начинается, как всегда, усиленное движение агентов. Тороплюсь в вагон сообщить открытие. Общая радость. Даже Л. Д. трудно сердиться на них, а между тем они нарушили инструкцию и вместо того, чтоб ехать дальше, ожидают на виду у всех: лишний риск. Договорившись с Л. Д., составляю для них записку, которую думаю передать, когда стемнеет. Инструкция такова: Познанскому отделиться, ехать в Ташкент немедленно и там дожидаться сигнала. Сермуксу ехать в Алма-Ата, не вступая в общение с нами. Сермуксу я успел на ходу назначить свидание за вокзалом, в укромном месте, где нет фонарей. Познанский является туда, сразу не находим друг друга, волнуемся, встретившись, торопимся, перебиваем друг друга. Я говорю: "Ломали дверь, тащили на руках". Он не понимает, кто ломал, зачем тащили. Растолковывать некогда, могут нас открыть. Свидание, в общем, не дало ничего..."

После открытия, сделанного сыном в Арыси, ехали дальше с сознанием, что в этом же поезде есть верный друг. Это было отрадно. На десятый день мы получили наш багаж и поспешили вынуть Семенова-Тяншанского. Читаем с интересом о природе, населении, яблочных садах; главное, там великолепная охота. Л. Д. с удовольствием открывает письменные принадлежности, уложенные Сермуксом. Во Фрунзе (Пишпек) приехали рано утром. Это последняя железнодорожная станция. Стоял сильный мороз. Белый, чистый, вкусный снег, облитый солнечными лучами, слепил глаза. Нам принесли валенки и тулупы. Я задыхалась от тяжести одежды, и тем не менее в пути было холодно. Автобус двигался медленно по скрипучему снежному накату, ветер колол лицо. Проехавши тридцать километров, остановились. Темно. Казалось, что стоим среди снежной пустыни. Двое конвойных (сопровождало нас двенадцать -- пятнадцать человек) подошли к нам и со смущением предупредили, что ночевка "неважная". С трудом высадились и, нащупывая в темноте порог почтовой станции и низкую дверь, вошли внутрь и с удовольствием освободились от тулупов. В избе, однако, холодно, не топлено. Маленькие окошечки промерзли насквозь. В углу большая русская печка, увы, холодная, как лед. Согревались чаем. Закусили. Разговорились с хозяйкой станции, казачкой. Л. Д. подробно расспрашивал ее о житье-бытье и попутно об охоте. Все любопытно, а главное -- неизвестно, чем окончится. Начали укладываться спать. Конвой разместился по соседству. Лева устроился на скамье. Мы с Л. Д. легли на большом столе, подостлав под себя тулупы. Когда окончательно улеглись в темной холодной комнате с низким потолком, я громко рассмеялась: "Совсем не похоже на кремлевскую квартиру!" Л. Д. и Лева меня дружно поддержали. С рассветом двинулись дальше. Предстояла труднейшая часть пути. Переправа через хребет Курдай. Жестокий холод. Невыносимая тяжесть одежды, точно стена на тебя навалилась. На новой остановке разговаривали за чаем с шофером и агентом ГПУ, прибывшим навстречу из Алма-Ата. Перед нами постепенно кое-что открывалось... частица за частицей неизвестной нам жизни. Дорога для автомобиля была трудная, накат дороги часто перекрывался полосами наносного снега. Шофер управлял машиной ловко, знал хорошо свойства дороги, согревался водкой. Мороз к ночи делался все сильней и сильней. Сознавая, что все от него зависят в этой снежной пустыне, шофер отводил душу довольно бесцеремонной критикой начальства и порядков... Алмаатинское начальство, сидевшее с ним рядом, даже заискивало: только бы довез. В третьем часу ночи в полной темноте машина остановилась. Приехали. Куда? Оказалось, на улицу Гоголя, в гостиницу "Джетысу", меблированные номера действительно времени Гоголя. Нам отвели две комнатки. Соседние номера были заняты конвоем и местными агентами ГПУ. Лева проверил багаж -- оказалось, нет двух чемоданов с бельем и книгами, остались где-то в снегах. Увы, снова мы без Семенова-Тяншанского. Погибли карты и книги Л. Д. о Китае и Индии, погибли письменные принадлежности. Не уберегли чемоданов... пятнадцать пар глаз.

Лева с утра вышел на разведку. Ознакомился с городом, прежде всего с почтой и телеграфом, которые заняли центральное место в нашей жизни. Нашел и аптеку. Неутомимо разыскивал всякие необходимые нам предметы, перья, карандаши, хлеб, масло, свечи... Ни я, ни Л. Д. в первые дни совсем не выходили из комнаты, потом стали совершать небольшие прогулки по вечерам. Вся связь наша с внешним миром шла через сына.

Обед нам приносили из ближайшей столовой. Лева был в расходе по целым дням. Мы с нетерпением ждали его. Он приносил газеты, те или другие интересные сообщения о нравах и быте города. Волновались мы насчет того, как доехал Сермукс. И вдруг утром, на четвертый день нашего пребывания в гостинице, услышали в коридоре знакомый голос. Как он был нам дорог! Мы прислушивались из-за двери к словам Сермукса, тону, шагам. Это открывало перед нами новые перспективы. Ему отвели комнату дверь в дверь против нашей. Я вышла в коридор, он издали мне поклонился... Вступить в разговор мы пока еще не решались, но молча радовались его близости. На другой день украдкой впустили его в свою комнату, торопливо сообщили обо всем происшедшем и условились насчет совместного будущего. Но будущее оказалось коротким. В тот же день, в десять часов вечера пришла развязка. В гостинице было тихо. Мы с Л. Д. сидели в своей комнате, дверь была полуоткрыта в холодный коридор, так как железная печь невыносимо накаляла атмосферу. Лева сидел в своей комнате. Мы услышали тихие, осторожные, мягкие в валенках шаги в коридоре, и сразу насторожились все трое (как оказалось, Лева тоже прислушивался и догадывался о происходящем). "Пришли", -- мелькнуло в сознании. Мы слышали, как без стука вошли в комнату Сермукса, как сказали "торопитесь!", как Сермукс ответил: "Можно надеть хоть валенки?" Он был в комнатных туфлях. Опять едва слышные мягкие шаги, и нарушенная тишина восстановилась. Потом портье запер на ключ комнату, из которой увели Сермукса. Больше мы его не видели. Его держали несколько недель в подвале алмаатинского ГПУ вместе с уголовными на голодном пайке, потом отправили в Москву, выдавая 25 копеек на пропитание в сутки. Этого не могло хватить даже на хлеб. Познанского, как выяснилось позже, арестовали одновременно в Ташкенте и тоже препроводили в Москву. Месяца через три мы получили от них вести, уже с мест ссылки. По счастливой случайности, когда из Москвы их везли на восток, они попали в один вагон, места их оказались одно против другого. Разлученные на время, они встретились, чтоб снова разлучиться: их сослали в разные места.

Л. Д. оказался, таким образом, без своих сотрудников. Противники отомстили им беспощадно за их верную службу революции, рука об руку с Л. Д. Милого, скромного Глазмана еще в 1924 году довели до самоубийства. Сермукса и Познанского сослали. Бутова, тихого, трудолюбивого Бутова, арестовали, требовали от него ложных показаний, довели до бесконечной голодовки и смерти в тюремной больнице. Таким образом, "секретариат", к которому враги Л. Д. относились с мистической ненавистью, как к источнику всякого зла, оказался наконец разгромлен. Враги считали, что Л. Д. теперь окончательно обезоружен в далекой Алма-Ата. Ворошилов публично хвалился: "Если и умрет там, не скоро узнаем". Но Л. Д. не был обезоружен. Мы составили кооперацию из троих. На сына легла, главным образом, работа по налаживанию наших отношений с внешним миром. Он управлял нашей перепиской. Л. Д. называл его то министром иностранных дел, то министром почт и телеграфа. Корреспонденция у нас скоро приняла огромные размеры, и главной тяжестью лежала на Леве. Он нес и охрану. Он же подбирал нужные Л. Д. материалы для его работ: рылся в книжных залежах библиотеки, добывал старые газеты, делал выписки. Он вел все переговоры с местным начальством, занимался организацией охоты, присматривал за охотничьей собакой и за оружием. Кроме того, он прилежно занимался сам экономической географией и языками...

Через несколько недель по приезде научная и политическая работа Л. Д. уже шла полным ходом. Позже Лева нашел и машинистку. ГПУ не трогало ее, но, очевидно, обязало доносить обо всем, что она у нас писала. Очень интересно было бы послушать донесения этой девицы, мало искушенной в борьбе с троцкизмом.

В Алма-Ате хорош был снег, белый, чистый, сухой: ходили и ездили мало, он сохранял всю зиму свою свежесть. Весной он сменялся красными маками. Какое множество их там было -- гигантские ковры, степь на многие километры была покрыта ими, все было красно. Летом -- яблоки, знаменитый алмаатинский апорт, большой и тоже красный. Не было водопровода в городе, света, мостовых. В центре на базаре, в грязи, на ступеньках магазинов грелись на солнце киргизы и искали на теле у себя насекомых. Царила жестокая малярия. И чума была. И в летние месяцы необыкновенное количество бешеных собак. Газеты сообщали о нередких случаях проказы в этой области... И все же лето хорошо прожили. Наняли избу. у садовода в предгорьях с открытым видом на снеговые горы, отроги Тянь-Шань. Вместе с хозяином и семьей его следили за созреванием плодов и принимали деятельное участие в сборе их. Сад пережил несколько смен. Был покрыт белыми цветами. Потом деревья стояли тяжелые, с низко опущенными ветвями на подпорках. Потом плоды лежали пестрыми коврами под деревьями, на соломенных подстилках, а деревья, освободившиеся от ноши, снова подняли свои ветви. И пахло в саду зрелым яблоком, зрелой грушей, жужжали пчелы и осы. Мы варили варенье.

В июне -- июле в яблоневом саду, в домике, крытом камышовыми плетнушками, кипела горячая работа, неустанно стучала пишущая машинка -- небывалое явление в этих местах. Л. Д. диктовал критику программы Коминтерна, выправлял и снова давал в переписку. Почта была обильная, 10 -- 15 писем в день, много всяких тезисов, критики, внутренней полемики, новостей из Москвы, большое количество телеграмм по вопросам политическим и о здоровье. Большие мировые вопросы были перемешаны с местными и мелкими, которые, впрочем, тоже казались большими. Письма Сосновского были всегда на злободневные темы, с обычным его воодушевлением и остротой. Перепечатывали замечательные письма Раковского и рассылали другим. Маленькая комнатка с низким потолком была заставлена столами с пачками рукописей, папками, газетами, книгами, выписками, вырезками. Лева целыми днями не выходил из своей комнатушки, расположенной рядом с конюшней: печатал, поправлял напечатанное машинисткой, запечатывал, отправлял почту, принимал ее, выискивал нужные цитаты. Почту доставлял нам из города верхом на лошади инвалид. К вечеру Л. Д. поднимался нередко с ружьем и собакой в горы, иногда я его сопровождала, иногда Лева. Возвращались с перепелами, голубями, горными курочками или фазанами. Все шло хорошо до очередного приступа малярии.

Так прожили мы год в Алма-Ата, городе землетрясений и наводнений, у подножья Тянь-шанских отрогов, на границе Китая, в 250 километрах от железной дороги, в четырех тысячах от Москвы, в обществе писем, книг и природы.

Несмотря на то, что мы на каждом шагу натыкались на скрытых друзей, -- об этом рассказывать еще рано, -- мы внешним образом были совершенно изолированы от окружающего населения, ибо всякий пытавшийся войти в соприкосновение с нами подвергался каре, иногда весьма суровой..."

К рассказу жены добавьте кое-какие выдержки из тогдашней переписки. 28 февраля, вскоре после приезда, я писал нескольким ссыльным друзьям: "Ввиду предстоящего переезда сюда Казахстанского правительства все квартиры здесь на учете. Лишь в результате телеграмм, посылавшихся мною в Москву по самым высокопоставленным адресам, нам наконец, после трехнедельного пребывания в гостинице, предоставили квартиру. Пришлось покупать кое-какую мебель, восстанавливать разоренную плиту и вообще заниматься строительством, правда, во внеплановом порядке: это легло на Наталью Ивановну и на Леву. Строительство не закончено и по сей день, ибо плита не хочет нагреваться...

Много занимаюсь Азией: географией, экономикой, историей и прочее... Ужасно не хватает иностранных газет. Я уже писал кой-куда с просьбой пересылать хотя бы и не вполне свежие газеты. Почта доходит сюда с большим запозданием и, по-видимому, очень неправильно...

Крайне неясна роль индийской компартии. В газетах были телеграммы о выступлениях в разных провинциях "рабоче-крестьянских партий". Самое название порождает законную тревогу. Ведь и Гоминдан был объявлен в свое время рабоче-крестьянской партией. Как бы не оказалось повторения пройденного.

Англо-американский антагонизм прорвался, наконец, серьезно наружу. Теперь и Сталин с Бухариным как будто начинают понимать, в чем дело. Наши газеты весьма упрощают, однако, вопрос, когда изображают дело так, будто англо-американский антагонизм, непрерывно обостряясь, приведет непосредственно к войне. Можно не сомневаться, что в этом процессе будет еще несколько переломов. Слишком грозной штукой явилась бы война для обоих партнеров. Они еще сделают не одно усилие для соглашения и умиротворения. Но в общем развитие гигантскими шагами идет к кровавой развязке.

Я впервые прочитал в пути памфлет Маркса "Господин Фогт". Чтобы опровергнуть дюжину клеветнических утверждений Карла Фогта, Маркс написал книгу в двести страниц убористого шрифта, собрав документы, свидетельские показания, разобрав прямые и косвенные улики... Что, если бы мы стали опровергать клевету сталинцев в таком же масштабе? Пришлось бы издать, пожалуй, тысячетомную энциклопедию..."

В апреле я делился с "посвященными" радостями и горестями по части охоты: "Отправились с сыном на реку Или с твердым намерением использовать весенний сезон до конца. На этот раз взяли с собой палатки, кошмы, шубы и пр., чтобы не ночевать в юртах... Но снова выпал снег, и снова ударили морозы. Эти дни могут быть названы днями великих испытаний. Ночами морозы доходили до 8 -- 10╟. Тем не менее мы девять суток не входили в избу. Благодаря теплому белью и обилию теплой верхней одежды, мы почти не страдали от холода. Сапоги за ночь, однако, замерзали, и их приходилось оттаивать над костром, иначе они не всходили на ноги. Первые дни охота развертывалась на болоте, потом на открытом озере. У меня на кочке был устроен скрадок (шалашик), в котором я проводил 12 -- 14 часов в сутки. Лева стоял прямо в камышах под деревьями.

Из-за дурной погоды и недружного перелета дичи охота, как охота, была неудачна. Мы привезли свыше сорока уток и пару гусей. Тем не менее поездка доставила мне огромное удовольствие, суть которого состоит во временном обращении в варварство: спать на открытом воздухе, есть под открытым небом баранину, изготовленную в ведре, не умываться, не раздеваться и потому не одеваться, падать с лошади в реку (единственный раз, когда пришлось раздеться под горячим полуденным солнцем), проводить почти круглые сутки на маленьком помосте среди воды и камышей -- все это приходится переживать не часто. Вернулся я домой без намека на простуду. А дома простудился на второй день и пролежал неделю...

Иностранные газеты стали получаться сейчас из Москвы и из Астрахани, от Раковского. Сегодня получил от него письмо. Для института Маркса -- Энгельса он разрабатывает тему о сенсимонизме. Кроме того, он работает над своими воспоминаниями. Кто хоть немного знает жизнь Раковского, легко представит себе, какой огромный интерес представят его мемуары".

24 мая я писал Преображенскому, который тогда уже качался из стороны в сторону: "Получив ваши тезисы, я никому о них решительно не писал ни единого слова. Третьего дня я получил из Калпашова следующую телеграмму: "Предложения и оценку Преображенского решительно отвергаем. Ответьте немедленно. Смилга,Альский, Нечаев". Вчера получил телеграмму из Усть-Кулома: "Предложения Преображенского считаем неправильными. Белобородов, Валентинов". От Раковского получил вчера письмо, в котором он вас не хвалит, а свое отношение к сталинскому "левому курсу" выражает английской формулой: "жди и бди". Вчера же получил письма от Белобородова и Валентинова. Оба они крайне встревожены каким-то посланием Радека в Москву, проникнутым прокисшими настроениями. Они рвут и мечут. Если они верно передают содержание письма Радека, то я с ними солидаризируюсь полностью. Потачки импрессионистам давать не рекомендую.

Со времени возвращения с охоты, то есть с последних дней марта, сижу безвыездно и безвыходно дома, все за книгой или с пером, примерно с 7 -- 8 часов утра до 10 вечера. Собираюсь сделать перерыв на несколько дней: охоты сейчас нет, поэтому поедем с Наталией Ивановной и Сережей (он сейчас здесь) на рыбную ловлю, на реку Или. Отчет об этом будет вам представлен своевременно.

Поняли ли вы, что произошло во Франции с выборами? Я не понял пока ничего. "Правда" не дала даже цифр общего количества участников, сравнительно с прошлыми выборами, так что неизвестно, повысился ли процент коммунистов или понизился. Я собираюсь, впрочем, проштудировать этот вопрос по иностранным газетам и тогда напишу".

26 мая я писал Михаилу Окуджаве, одному из старых грузинских большевиков: "Поскольку новый курс Сталина намечает задачи, он несомненно представляет собою попытку подойти к нашей постановке. В политике решают, однако, не только, что, но и как и кто. Основные бои, которые решат судьбу революции, еще впереди...

Мы всегда считали и не раз это говорили, что процесс политического сползания правящей фракции нельзя себе представлять в виде непрерывно падающей кривой. И сползание происходит ведь не в безвоздушном пространстве, а в классовом обществе с глубокими внутренними трениями. Основная партийная масса совсем не монолитна, она просто представляет собою в огромнейшей степени политическое сырье. В ней неизбежны процессы дифференциации -- под давлением классовых толчков, как справа, так и слева. Те острые события, которые имели место за последний период в партии и последствия которых мы с вами несем, являются только увертюрой к дальнейшему развитию событий. Как оперная увертюра предвосхищает музыкальные темы всей оперы и придает им сжатое выражение, так и наша политическая "увертюра" только предвосхитила те мелодии, которые в дальнейшем будут развиваться в полном объеме, то есть при участии медных труб, контрабасов, барабанов и других инструментов серьезной классовой музыки. Развитие событий с абсолютной бесспорностью подтверждает, что мы были и остаемся правы не только против шатунов и сум переметных, то есть Зиновьевых, Каменевых, Пятаковых и прочих, но и против дорогих друзей "слева", ультралевых путаников, поскольку они склонны увертюру принимать за оперу, то есть считать, что все основные процессы в партии и государстве уже завершились и что термидор, о котором они впервые услышали от нас, есть уже совершившийся факт... Не нервничать, не теребить зря себя и других, учиться, ждать, зорко глядеть и не позволять своей политической линии покрываться ржавчиной личного раздражения -- вот каково должно быть наше поведение".

9 июня умерла в Москве дочь моя и горячая единомышленница Нина. Ей было 26 лет. Муж ее был арестован незадолго до моей высылки. Она продолжала оппозиционную работу, пока не слегла. У нее открылась скоротечная чахотка и унесла ее в несколько недель. Письмо ее ко мне из больницы шло 73 дня и пришло уже после ее смерти.

Раковский прислал мне 16 июня телеграмму: "Вчера получил твое письмо о тяжелой болезни Нины. Телеграфировал Александре Георгиевне (жена Раковского) в Москву. Сегодня из газет узнал, что Нина окончила свой короткий жизненный и революционный путь. Целиком с тобой, дорогой друг, очень тяжело, что непреодолимое расстояние разделяет нас. Обнимаю много раз и крепко. Христиан".

Через две недели прибыло письмо Раковского:

"Дорогой друг, мне страшно больно за Ниночку, за тебя, за всех вас. Ты давно несешь тяжелый крест революционера-марксиста, но теперь впервые испытываешь беспредельное горе отца. От всей души с тобой, скорблю, что так далеко от тебя...

Тебе, наверное, рассказывал Сережа, каким абсурдным мерам подвергнуты были твои друзья после того, как так нелепо поступили с тобой в Москве. Я явился на квартиру полчаса спустя после твоего отъезда. В гостиной группа товарищей, больше женщин, среди них Муралов. "Кто здесь гражданин Раковский?" -- услышал я голос.

"Это я, что вам угодно?" -- "Следуйте за мной!" Меня отводят через коридор в маленькую комнату. Перед дверью комнаты мне было ведено поднять "руки вверх". После ощупывания моих карманов меня арестовали. Освободили в пять часов. Муралова, которого подвергли той же процедуре после меня, задержали до поздней ночи... "Потеряли голову", -- сказал я себе и испытывал не злобу, а стыд за собственных же товарищей".

Я писал Раковскому 14 июля:

"Дорогой Христиан Георгиевич, я не писал тебе, как и другим друзьям, уже целую вечность, ограничиваясь рассылкой кое-каких материалов. После возвращения с Или, где я впервые получил весть о тяжелом положении Нины, мы сейчас же переехали на дачу. Здесь через несколько дней уже получилась весть о смерти Нины. Ты понимаешь, что это значило... Но нужно было, не теряя времени, подготовить к VI конгрессу Коминтерна наши документы. Это было трудно. Но с другой стороны, необходимость выполнить эту работу во что бы то ни стало послужила как бы оттяжным пластырем и помогла пронести ношу через первые, наиболее тяжкие недели.

Мы ждали сюда в течение июля приезда Зинушки (старшей дочери). Но, увы, от этого пришлось отказаться. Гетье потребовал категорически, чтобы она немедленно поместилась в санаторий для туберкулезных. Процесс у нее уже давно, а уход за Нинушкой в течение тех трех месяцев, когда Нинушка была врачами приговорена к смерти, сильно надломил ее здоровье...

Теперь о работах к конгрессу. Я решил начать с критики проекта программы, в связи со всеми вопросами, которые противопоставляют нас официальному руководству. В результате у меня получилась книжка в 11 печатных листов. В общем, я подытожил то, что было плодом нашей коллективной работы за последнее пятилетие, когда Ленин отошел от руководства партией и когда воцарилось бесшабашное эпигонство, жившее сперва на проценты со старого капитала, но скоро пустившее в расход и самый капитал.

По поводу обращения к конгрессу я получил несколько десятков писем и телеграмм. Статистика голосов еще не подведена. Во всяком случае, из доброй сотни голосов только три человека высказались за тезисы Преображенского...

Весьма вероятно, что блок Сталина с Бухариным -- Рыковым сохранит еще на этом конгрессе видимость единства, чтобы сделать последнюю безнадежную попытку прикрыть нас самой "окончательной" могильной плитой. Но именно это новое усилие и неизбежная его безуспешность могут чрезвычайно ускорить процесс дифференциации внутри блока, ибо на другой день после конгресса еще обнаженнее встанет вопрос: что же дальше? Какой ответ будет дан на этот вопрос? После упущения революционной ситуации в Германии в 1923 г. мы имели, в виде компенсации, очень глубокий ультралевый зигзаг 1924 -- 25 гг. Ультралевый курс Зиновьева поднялся на правых дрожжах: борьба с индустриализаторами, роман с Радичем, Лафолетом, Крестинтерн, Гоминдан и прочее. Когда ультралевизна всюду расшибла себе лоб, на тех же правых дрожжах поднялся правый курс. Отнюдь не исключено расширенное воспроизведение этого на новом этапе, т. е. новая полоса ультралевизны, опирающейся на те же оппортунистические предпосылки. Подспудные экономические силы могут, однако, оборвать эту ультралевизну и придать курсу решительный крен направо".

В августе я писал ряду товарищей:

"Вы, конечно, обратили внимание на то, что наши газеты совершенно не дают откликов европейской и американской печати на события внутри нашей партии. Уже это одно заставляло думать, что эти отклики не подходят к потребностям "нового курса". Теперь у меня есть на этот счет уже не догадка, а в высшей степени яркое свидетельство печати. Т. Андрейчин прислал мне страницу, вырванную из февральского номера американского журнала "Нейшен" (Нация). Изложив кратко последние наши события, виднейший леводемократический журнал говорит:

"Все это выдвигает на первое место вопрос: кто представляет продолжение большевистской программы в России, и кто -- неизбежную реакцию против нее. Американский читатель всегда считал, что Ленин и Троцкий представляют то же самое дело, и консервативная пресса и государственные люди пришли к тому же самому заключению. Так, нью-йоркский "Тайме" нашел главную причину для радости в день нового года в успешном устранении Троцкого из коммунистической партии, заявляя при этом напрямик, что "изгнанная оппозиция стояла за увековечение тех идей и условий, которые отрезали Россию от западной цивилизации". Большинство больших европейских газет писали подобным же образом. Сэр Остин Чемберлен во время Женевской конференции сказал, как сообщают, что Англия не может вступить в переговоры с Россией по той простой причине, что "Троцкий еще не поставлен к стенке до сих пор". Чемберлен должен быть теперь удовлетворен изгнанием Троцкого... Во всяком случае, представители реакции в Европе единодушны в своем заключении, что Троцкий, а не Сталин, является их главным коммунистическим врагом". Достаточно красноречиво, не правда ли?..

Немного статистики из записей сына. За апрель -- октябрь 1928 г. нами послано было из Алма-Ата 800 политических писем, в том числе ряд крупных работ. Отправлено было около 550 телеграмм. Получено свыше 1000 политических писем, больших и малых, и около 700 телеграмм, в большинстве коллективных. Все это, главным образом, в пределах ссылки, но из ссылки письма просачивались и в страну. Доходило к нам в самые благоприятные месяцы не больше половины корреспонденции. Сверх того из Москвы получено было 8 -- 9 секретных почт, т. е. конспиративных материалов и писем, пересланных с нарочными; столько же отправлено нами в Москву. Секретная почта держала нас в курсе всех дел и позволяла, хоть и с значительным запозданием, откликаться на важнейшие события.

Здоровье мое к осени ухудшилось. Слухи об этом проникли в Москву. Рабочие начали ставить вопросы на собраниях. Официальные докладчики не нашли ничего лучшего, как изображать мое здоровье самыми радужными красками.

20 сентября жена отправила тогдашнему секретарю московской организации Угланову следующую телеграмму:

"В своей речи на пленуме московского комитета вы говорите о мнимой болезни мужа моего Л. Д. Троцкого. По поводу беспокойства и протестов многочисленных товарищей вы возмущенно заявляете: "Вот к каким мерам прибегают!" У вас получается, что к недостойным мерам прибегают не те, которые ссылают сподвижников Ленина и обрекают их на болезни, а те, которые протестуют против этого. На каком основании и по какому праву вы сообщаете партии, трудящимся, всему миру, что сведения о болезни Л. Д. ложны? Ведь вы этим обманываете партию. В архивах ЦК имеются заключения лучших наших врачей о состоянии здоровья Л. Д. Консилиумы этих врачей собирались не раз по инициативе Владимира Ильича, который относился к здоровью Л. Д. с величайшей заботой. Эти консилиумы, созывавшиеся и после смерти В. И., установили, что у Л. Д. колит и вызванная дурным обменом веществ подагра. Вам, может быть, известно, что в мае 1926 г. Л. Д. подвергся в Берлине операции, чтоб избавиться от преследовавшей его в течение нескольких лет повышенной температуры, но безуспешно. Колит и подагра -- не такие болезни, от которых излечиваются, особенно в Алма-Ата. С годами они прогрессируют. Поддерживать здоровье на известном уровне можно только при правильном режиме и правильном лечении. Ни того, ни другого в Алма-Ата нет. О необходимом режиме и лечении вы можете справиться у наркомздрава Семашко, который неоднократно принимал участие в консилиумах, организованных по поручению Владимира Ильича. Здесь Л. Д. сделался, сверх того, жертвой малярии, которая влияет, с своей стороны, и на колит, и на подагру, вызывая периодами сильные головные боли. Бывают недели и месяцы более благоприятного состояния, затем они сменяются неделями и месяцами тяжелых недомоганий. Таково действительное положение вещей. Вы сослали Л. Д. по 58-й статье, как "контрреволюционера". Можно бы понять, если б вы заявили, что здоровье Л. Д. вас не интересует. Вы были бы в этом случае только последовательны -- той самой гибельной последовательностью, которая, если ее не остановить, сведет не только лучших революционеров, но может свести и партию и революцию в могилу. Но тут у вас, очевидно, под напором общественного мнения рабочих не хватает духу быть последовательными. Вместо того, чтобы сказать, что болезнь Троцкого есть для вас выгода, ибо она может помешать ему думать и писать, вы просто отрицаете эту болезнь. Так же поступают в своих выступлениях Калинин, Молотов и другие. Тот факт, что вам приходится держать по этому вопросу ответ перед массой и так недостойно изворачиваться, показывает, что политической клевете на Троцкого рабочий класс не верит. Не поверит он и вашей неправде о состоянии здоровья Л. Д.

Н. И. Седова-Троцкая".


<< Глава XLII. ПОСЛЕДНИЙ ПЕРИОД БОРЬБЫ ВНУТРИ ПАРТИИ || Содержание || Глава XLIV. ИЗГНАНИЕ >>