VI. Запад и мы

ФРАНК ВЕДЕКИНД

I

Один петербургский литературный критик* посмотрел Айседору Дункан**, убедился собственными глазами, что она дает ощущение вековечной красоты человеческого существа, и написал: "Можно еще жить" (см. "Товарищ").

Значит, действительно прижали человека до последней крайности, если приезжей американской танцовщице пришлось напоминать ему о его праве на существование. Было бы несправедливо винить в этом печальном обстоятельстве исключительно охранное отделение. Я не чувствую себя призванным защищать его. Но я не забыл вчерашнего дня, когда это самое охранное отделение и придавало смысл существованию: борьба с ним составляла содержание жизни. Значит, совершился процесс какого-то внутреннего перерождения, что-то оборвалось, что-то наросло, возникла какая-то "новая мозговая линия" или, по крайней мере, основательно стерлись старые.

"Wie schade, dass alles Schone vergeht,
Auch deine Hobeit. Die Pubertat
Macht dich den ubrigen Flegeln ahnlich,
Der Duft ist hin und du wirst gewohnlich"***.

F. Wedekind. "Verganglichkeit".

Какому-нибудь Кузмину или Еремину, вывернувшему любовь наизнанку, может казаться, что он открывает человечеству совершенно новые пути. На самом деле новейший фазис самоопределения буржуазной интеллигенции проходит так "закономерно", что даже скучно смотреть со стороны. Ни одного оригинального штриха! Ни одной самостоятельной формулы! Всюду исторический рецидив, прикрытый литературным плагиатом. Никто не отваживается на попытку "самобытной" философской системы. Довольствуются беллетристикой, на девять десятых переводной. На всем печать интернационального рынка. Как заезжим ногам американки пришлось вытанцовывать для радикального критика смысл жизни, так наспех переведенные эротические произведения, извлеченные из книжных складов Европы, должны утешать и ободрять российскую интеллигенцию, которой история дала щелчок по носу. Среди европейских писателей, попавших у нас ныне "в случай", на первом месте стоит Ведекинд.

Что такое Ведекинд и почему собственно он вытеснил "платформу" Союза Союзов+?

"Обвиняемый Франк Ведекинд, -- так характеризует писателя приговор берлинского суда по поводу драмы "Ящик Пандоры", -- проживает в Мюнхене в течение продолжительного времени, драматический писатель. В качестве такового, он излюбил заимствовать свои темы из темных сторон человеческой жизни, в особенности же -- художественно обрабатывать проблемы чисто половой области".

Своих героев Ведекинд вербует из интеллигенции. Это -- поэты, врачи, редактора, драматурги, актрисы, музыканты, атлеты, певцы и сыщики. Ибо сыщиков -- по крайней мере высшего полета -- тоже приходится отнести к людям "свободных профессий". Пестрая публика, которая одним флангом соприкасается с ночлежными домами, а другим входит в самые блестящие салоны. Непременным условием ее расцвета является большой капиталистический город, этот новый социально-культурный тип. Миллионы людей обречены здесь на тесное физическое общение. Телефон и пневматическая почта, трамвай и автомобиль создают постоянную возможность общения и передвижения. Ночь превращается в день. Обезличивается и исчезает жизнь семьи, создаются новые очаги; ночное cafe, редакция, variete. Формируется новая психика. В мимолетных столкновениях людей рождаются краткие формулы, торопливая проницательность, стенографическое мышление. Ничто не вынашивается и не возводится в перл создания: ни любовь, ни произведение искусства. Системы нет -- есть стиль. Стиля нет -- его заменяет техника. Техника во всем: в музыке, живописи, литературе. Она подавляет личность, давая ей всюду и везде готовые формы. Активность перешла в учреждение, личность склонна к пассивному автоматизму.

Артистическая богема -- наиболее интернациональная часть каждой страны. Ее воспроизводительная сила ничтожна, дети составляют для нее непосильную обузу, -- зато она непрерывно пополняется из всех классов и главным образом из провинциального мещанства. Один пал из сфер купеческой аристократии до роли певца, другой оставил отцовский двор, чтобы с ножом в руках выйти на большую дорогу журналистики. Таким образом, все они так или иначе деклассированы. Выходцы, выскочки или неудачники, они лишены социальных традиций и социальных привязанностей. За презрительной гримасой или анархической фразой по адресу "существующего порядка" у них никогда не будет остановки. Дальше этого дело, однако, не идет. "Существующий порядок" снисходительно взирает на них, когда они высовывают ему язык, и затем спокойно эксплоатирует их в своих целях. Кто оказался недостаточно вооружен, того сбивают с ног и, в лучшем случае, ему разрешают влачить существование в качестве газетного кули, тапера или сочинителя реклам. Если он при этом, стиснув зубы, проклинает буржуазное общество, это его право. Но его проклятья не интересуют никого. Если же он -- талант, ему, прежде чем достигнуть признания, приходится проделать трудную работу взаимоприспособления, в течение которой его презрение "к заказчику" растет в той же мере, как и способность приспособляться к нему. Социальный цинизм с оттенком презрения к самому себе оказывается не только неизбежным плодом этого процесса, но и становится необходимой формой духовного самосохранения для каждого художника. С другой стороны, буржуазное общество научается понимать, что если оно хочет сохранить для своего употребления крупных художников, писателей и артистов, оно должно разрешить им добрую долю презрения к себе.

"Бедный Ведекинд! -- писал в 1903 г. венский драматург и критик Герман Бар, -- недавно в Берлине с "Духом Земли", а теперь здесь (в Вене) -- неожиданно ты станешь, в конце концов, "излюбленным автором!" Это трагедия успеха. Трагедия -- ибо она показывает художнику, что его не боятся. Сатира еще никогда не разрушала социальных учреждений. Буржуазное общество может себе позволить эту роскошь -- и даже наградить отрицателя успехом. Драма сближения отрицаемых с отрицающими облегчается целым рядом посредников -- издателем, режиссером, актером и критиком. Критиком -- в особенности.

Недавно вышла драма Ведекинда "Музыка". По объективному смыслу -- это душу раздирающий крик протеста против того безвыходного для девушки противоречия, которое современный брак с его официальной моногамией, узаконенными суевериями, церковным нимбом и абортивными средствами создает между любовью и ее естественными последствиями. Если взять уже -- это протест против того законодательства, которое запрещает женщине избавиться от последствий любви и не дает ей в то же время средств нести их на себе. "812 параграф" доводит героиню, ученицу консерватории, до тюрьмы, нищеты и безумия.

Эта драма, выпущенная в свет, как и большинство произведений Ведекинда, Альбертом Ланген в Мюнхене, издателем Simplicissimus'а"++, выставлена ныне в книжных витринах всех областей немецкого языка. Осел знает ясли господина своего, а издатель знает нравы своей публики. Вот как рекомендует Ланген последнее произведение Ведекинда в рекламном объявлении "Simplicissimus'a": "Новая драма Ведекинда "Музыка" -- резко тенденциозная вещь. Тенденция, лежащая в основе этой картины нравов -- борьба с злосчастным изучением музыки, которое все более распространяется с каждым годом, убивая умственную деятельность несравненного большего числа людей, чем число тех, которые когда-либо получат от этого изучения "художественное наслаждение". Далее следует выкладка: "из ста учениц в лучшем случае одна станет серьезной музыкальной силой, а между тем каждая делает невозможным умственный труд minimum для ста душ. Если, таким образом, принять во внимание, что на одну, действительно музыкальную, фигуру приходится около десяти тысяч жертв, тогда придется приветствовать новую драму, как мужественное и заслуживающее общей признательности дело".

Объявление, впрочем, -- слишком наглая фальсификация, если это только не грубое издевательство... Столько же над публикой, сколько и над автором. Но и в этом и другом случае, из-под дурацкого колпака издевательской рекламы, на нас глядит действительная физиономия отношений между "беспощадным отрицателем", автором, и социально-иммунизированной аудиторией. Они уживаются, и формы их приспособления настолько же разнообразны, насколько эластична человеческая психика.


Обстановка капиталистического Вавилона не только определяет социальную тенденцию новейшей литературы, но и налагает тяжелую руку на ее художественную оболочку.

Калейдоскоп индивидуальностей убивает вкус к индивидуальному. Душа не хочет дробиться на тысячи переживаний и торопится заменить эмоцию поверхностным обобщением. Глаз, боящийся растеряться, привыкает игнорировать личное и выделяет видовое. Аромат сентиментальности исчезает из личных отношений. Но тонко в жизни души только личное. Видовое всегда вульгарно, как любовь, которую покупают на улице. Отсюда грубый типизм, сознательная и утрированная вульгарность, которые сперва оскорбляют, а затем покоряют -- вы найдете их в произведениях Октава Мирбо316 на страницах "L'assiette au beurre"+++ или "Simplicissimus'a". Но индивидуальное не исчезает. Оно уходит с поверхности и становится более интимным, наконец, бесплотным, таковы герои Метерлинка. Соединение интимного с вульгарным и есть, может быть, наиболее общая черта новейшего искусства. Один критик выразился о танцовщице Saharet, что она выглядит, как Миньона, ведет себя на подмостках, как обезьяна, и в то же время передает мимоходом нежнейшие ощущения. Герои Ведекинда -- соединение бесплотных образов Метерлинка317 с обезьяной Saharet. Повторяем, может быть, это искусство и есть наиболее выразительный продукт новейшей культуры больших городов.


Если вы откроете "Четыре времени года"^, вы найдете в этом сборнике своеобразнейшей лирики какое-то родство с "Книгой песен". Не сходство формы, -- хотя и оно несомненно, -- а близость духа. То же соединение романтики, которая иронизирует над собой, и дерзкого реализма, который хочет ввысь. И вместе -- какое необъятное различие! Целая историческая эпоха пролегла между ними.

Гейне складывается в религии свободы. Он отрицает бога и загробную жизнь, потому что не нуждается в них. Он не меряет времени брабантским или гамбургским аршином, каждую минуту он превращает в бесконечность, завоевывая себе царство в прошедшем и будущем. Революционный барабанщик Германии, он с восторгом приветствует июльские дни: "Какое, вероятно, великолепное зрелище, когда Лафайэт проезжает по парижским улицам -- он, гражданин обоих полушарий, богоподобный старец, серебряные кудри которого волнами падают на священные плечи"...

Но уже через десять лет, в Париже, Гейне пришлось убедиться, что на самом деле вещи выглядели совсем не так, как они ему представлялись в ореоле его собственного энтузиазма. Серебряные волосы, которые он так щедро рассыпал по плечам богоподобного Лафайэта, героя обоих миров, превратились при близком рассмотрении в "парик коричневого цвета, скудно прикрывающий узкий череп".

Движение пролетариата не как частность общественной механики, а как вопрос мировой культуры, встало перед поэтом -- перед интеллигенцией вообще -- и потребовало ответа.

Много лет спустя, пережив революцию 48-го года, июньскую расправу Кавеньяка318, переворот Бонапарта319, победоносную контр-революцию в Германии, Гейне обобщил свое двойственное отношение к революционному коммунизму: "Их время еще не наступило, но спокойное выжидание не есть потеря времени для людей, которым принадлежит будущее. Это признание, что будущее принадлежит коммунистам, было сделано мною самым осторожным и боязливым тоном, -- и увы! -- этот тон отнюдь не был притворным. Действительно, только с ужасом и трепетом думаю я о времени, когда эти мрачные иконоборцы достигнут господства; своими грубыми руками они беспощадно разобьют все мраморные статуи красоты, столь дорогие моему сердцу; они разрушат все те фантастические игрушки искусства, которые так любил поэт; они вырубят мои олеандровые рощи и станут сажать в них картофель -- и увы!.. из моей "Книги песен" бакалейный торговец будет делать пакеты и всыпать в них кофе или нюхательный табак для старых баб будущего... И несмотря на это -- сознаюсь откровенно -- этот самый коммунизм, до такой степени враждебный моим склонностям и интересам, производит на мою душу чарующее впечатление, от которого я не могу освободиться"...

Конечно, Гейне мог не опасаться того, что варварские лавочники коммунизма израсходуют его песни на оберточную бумагу, -- уже хотя бы потому, что коммунизм получит в наследство совершенно достаточное для хозяйственных потребностей количество макулатуры от венчанных колпаков официальной науки, поэтов лошадиного топота национальных традиций и всей прочей духовной челяди сегодняшних господ. Но действительное отношение великого поэта к коммунизму имело более глубокие психологические причины, чем страх за судьбу своих песен, -- и в течение всего последнего полувека эта двойственность определяла судьбу отношений лучшей части буржуазной интеллигенции к пролетариату. Его борьба с богами и князьями старого мира, которые так долго преследовали мысль и с которыми она собственными силами не могла справиться, его восстание против самодержавия золотых тельцов и золотых ослов, которые требуют, чтобы все искусство и вся наука блеяли и мычали заодно с ними, будит сочувственный отклик в каждой творческой душе. Но добровольно-суровая дисциплина, но компактный дух массовой солидарности, но безыменное упорство и анонимный героизм бесконечно чужды полуэстетическому, полуневрастеническому индивидуализму современного художника. Он колеблется между верой и неверием, -- и безразличие становится его уделом под фирмой пессимизма, или скептицизма.

Уже период победоносной контр-революции и буржуазного отрезвления в Германии призвал к власти над умами философию пессимизма. Произведения Шопенгауэра, не находившие сбыта в дореволюционную эпоху, теперь были извлечены из книжных амбаров. Пессимизм обесценивал все "высшие" ценности только затем, чтобы дать "образованному обществу" возможность расплеваться со старыми идейными обязательствами. Таким образом, философский пессимизм был не чем иным, как орудием политической кастрации. Когда операция была произведена, пессимизм естественно сменился более портативным скептицизмом. "Быть готовым на все -- в этом, может быть, и состоит мудрость. Предаваться - смотря по времени -- доверчивости, скептицизму, оптимизму, иронии -- вот средство быть уверенным в том, что хотя бы минутами мы не ошибались". Такова законченная ренановская формула скептицизма -- этого полового бессилия мысли. Не лишне будет, вероятно, напомнить, что сам Ренан, которого у нас так старательно распространяют в плохих переводах и в еще худших фальсификациях, представляет собою продукт крушения принципов 89 года. Положительная наука разбила его веру в старого личного бога, почетного председателя католической церкви, а события 48 -- 51 г.г. разрушили его веру в принципы революции и демократии. Когда пролетариат, вынесший июньские дни, издевался над горестными поминками демократов по республике Кавеньяка, Ренан разочаровался в "народе". Он стал чистым типом бескорыстного мыслителя -- бескорыстного в абсолютном смысле слова, т.-е. совершенно незаинтересованного в результатах собственного мышления. Стиль произведения для него всегда важнее содержания, так же как форма мышления важнее его объекта и вывода. Его холодный энтузиазм к истине, к интенсивной культуре духа, есть только изящная форма его безразличия. Всякий человек имеет право обманывать себя на свой образец -- вот руководящий принцип его философской критики. Важно только, чтобы люди обманывали себя не слишком грубо, крикливо и беспокойно. Впрочем, если нет благословений, можно примириться и с проклятиями, особенно, если они хорошо стилизованы^^.

Умонастроение Ренана распространилось гораздо шире, чем знакомство с его взглядами. Крах демократии привел к тому, что общественные интересы превратились в достояние профессиональной касты, политика стала вульгарным искусством. С другой стороны, эстетический восторг пред суровыми иконоборцами и свежее чувство страха пред их вандализмом очень быстро износились и уступили место литературно-округленному безразличию. Но созерцательный скептицизм Ренана со своим полуироническим почтением ко всем завоеваниям человеческого духа, как и потусторонний пессимизм Шопенгауэра, не устоял в вихре социальных страстей. Демократические принципы -- в отрепьях, пролетарские массы не верят старым словам, капиталистическая эксплоатация подло оголена, кулак напряжен против кулака, -- эстетическое равнодушие "умственной аристократии" впитало в себя возбуждающий яд цинизма. Это -- литература декаданса.

В рамках политического распада буржуазной демократии, общего разложения ее философии и эстетики, были свои приливы и отливы, были групповые попытки начать сначала. Лет пятнадцать-двадцать тому назад, когда германская социал-демократия, в ореоле непобедимости, вырвалась из кандалов исключительного закона, к ней потянулось молодое поколение художников, взрастившее Гауптмана. Они шумно вырвались из скверных каморок мещанской семьи, где воняет жадностью, глупостью и детским бельем, глубоко вдохнули свежий воздух отрицания и думали покорить мир. Они казались себе пророками пролетариата.

"Drum her, o her zu mir,
Die ihr beladen seid!
Mein Reich ist ja von hier!
Mein Reich ist diese Zeit!
Der Knechtschaft Dorngestrauch,
Mein Schwert soll es zerkrachen,
Ich will aus Sklaven euch
Zu freien Menschen machen!"^^^

Сближение искусства с социализмом, однако, скоро оборвалось, поэты ушли один за другим. Почему? Потому что, гордо объяснил один из них, "партия была партией, а мы были художниками". Гауптман проделал эволюцию к мистике "одинокого", другие попытались синтезировать Христа с маркизом де-Садом, третьи перешли на водевиль. Франк Ведекинд принадлежит к этому поколению.

Социальный нигилизм заставляет всех их непрерывно вращаться вокруг собственной оси. Со словами гордого презрения на устах они беспомощно, как слепые котята, мечутся из угла в угол, движимые страхом смерти и инстинктом пола. Эротизм создает для них временно жизненную философию.

"Единственный чистый небесный цветок в загаженном потом и кровью терновом кустарнике жизни -- солнцем осиянное, смеющееся чувственное наслаждение... Ибо оно -- единственное неомраченное счастье, единственная чистая полная радость, какую предлагает нам земное бытие" (Ведекинд, "Totentanz").

Отрицание, сатира, нередко безжалостная, но всегда отказывающаяся от социальных выводов -- вот атмосфера, которою они дышат. Глумящийся и шумный нигилизм, неверие в судьбу общественных отношений, с неотвратимой силой влечет их -- через эротизм -- к мистицизму; если нет надежды на то, что коллективный человек осмыслит свою жизнь здесь, на земле, то индивидуальному человеку остается искать смысла только в небе.

Шопенгауэр, как предтеча дома утех, и дом утех, как предтеча церкви.


* А. Г. Горнфельд. Ред.

** См. прим. 266 к этому тому. Ред.

*** "Как жаль, что все прекрасное проходит, -- даже и твое величие. Зрелость делает тебя подобной всем прочим остолопам. Аромат исчез, -- ты становишься обыденной".

+ Союз Союзов -- конституировавшаяся в мае 1905 года федерация интеллигентских союзов: академического, инженеров и техников, конторщиков и бухгалтеров, учительского и адвокатов, фармацевтов, писателей и т.д. "Платформа" его -- преобразование государственного строя на началах "конституционной демократии".

++ См. статью "Лукавый бес мещанства". Ред.

+++ Французский сатирический журнал. Ред.

^ F. Wedekind. "Die vier Jahreszeiten". Gedichte. 1905.

^^ Ренановскую философию банкротства и пассивности, написанную неподражаемым французским языком, гг. Струве и Франк пытались в трижды покойной "Полярной Звезде" перевести на тощий язык своей философской ограниченности. Это, конечно, нечто большее, чем плохой перевод: это траурное философское предвосхищение, заблаговременная политическая эпитафия. Когда доктринеры партии, объективно вынужденной симулировать признаки жизни, обворовывают философию политического равнодушия для своего credo, тогда запах философского плагиата заглушается трупным запахом заживо-гниющего либерализма.

^^^ Так пел Арно Гольц: "поэтому -- сюда, сюда ко мне, вы, обремененные! Царство мое от мира сего! Царство мое от времени сего! -- Терновый венец рабства да будем рассечен моим мечом, из рабов я хочу сделать вас свободными людьми!".


<<II || Содержание || II>>