БОРЬБА ЗА ВЫЕЗД*1


3. В ЛЕНИНГРАДСКОЙ И ВЕРХНЕУРАЛЬСКОЙ ТЮРЬМАХ

В Ленинградском Доме Предварительного Заключения я просидел пять месяцев (с мая по октябрь 1930 года). Первую половину этого срока, до конца следствия, я сидел в маленьких, темных камерах вместе с другим заключенным. Вторую половину срока, в ожидании приговора, я просидел в большой камере, рассчитанной на 23 человека, где нас было от 80 до 110 человек. Состав больших камер непрерывно менялся и так как на 15-минутные прогулки пускались четыре-пять больших камер вместе, я имел возможность познакомиться с массой заключенных, сотнями "дел" и человеческих судеб. Это были дни массовых восстаний крестьян против сталинской коллективизации, дни массовых расстрелов по всей России, дни известного расстрела "45-ти", так называемых вредителей, дни почти ежедневных расстрелов заключенных нашей тюрьмы. За редчайшими исключениями о расстрелах этих печать ничего не сообщала. Но был и такой случай. В только что принесенных утренних газетах сообщалось, что приговор к расстрелу такого-то "приведен в исполнение", а человек этот находится еще живой, ничего не зная тут же в камере. Вся камера, весь корридор пришли в замешательство, в ужас... Но через несколько минут недосмотр был "исправлен" и человек выведен из камеры на расстрел...

Тут же я познакомился и с методами подготовки и организации некоторых вредительских процессов. "Меня держали пять месяцев в одиночке, рассказывал один из "сознавшихся", без газет, без курева, без передач, без свиданий с семьей; я голодал, мучился одиночеством; от меня требовали признания во вредительстве, которого не было; я отказывался принимать на себя преступления, которых не совершал, -- я боялся последствий таких тяжких самообвинений, но меня следователь уговаривал: если я действительно за советскую власть, как я это утверждал, то я должен доказать это на деле; советской же власти нужны мои признания, я их поэтому должен сделать; за последствия я не должен бояться и советская власть учтет мои чистосердечные признания и даст мне возможность работы (он был инженером), даст мне возможность исправить мои грехи через работу; я сразу же получу свидание с семьей, газеты, передачи, прогулки. Если же я буду упорствовать и отмалчиваться, меня подвергнут беспощадной расправе, и не только я, но и жена моя, и дети будут подвергнуты репрессиям... Я месяцами не хотел сдаваться, но потом стало так тяжело, одиноко, что казалось хуже ничего быть не может; мне во всяком случае стало все безразлично. Я и подписал тогда все, что требовал следователь". Последствия? Ему сразу разрешили свидания, книги, газеты, передачу, перевели в общую камеру. ГПУ выполнило свое обещание. Ложные самообвинения (и обвинения других, хотя он и не говорил мне об этом прямо) принесли ему облегчение. Но зачем добивается ГПУ этих ложных показаний? Видимо, чтобы свалить ответственность за затруднения и неудачи при выполнении пятилетки с правительства на инженеров, -- таков был ответ. Я сталкивался в этой же тюрьме и в дальнейшем с многими подобными случаями.

В Ленинградской тюрьме я видел также людей, стоявших целыми днями в корридоре перед дверьми следователей, -- без пищи и без сна, или -- подвергавшихся 16-ти, 24-часовому конвеерному допросу, чтобы добиться у них желательных ГПУ "признаний".

Не следует себя обманывать. Эти инквизиционные пытки применяются, де-мол, только к представителям бывших господствующих классов или к буржуазной интеллигенции и мещанству. Нет, они применяются к рабочим. Я видел моряка, которому несколько раз говорили, выводя его вечером из камеры, что его ведут на расстрел. Его выводили на двор, а потом снова возвращали в камеру. "Ты-все-же рабочий, мы не хотим тебя как какого-нибудь белогвардейца расстрелять. Как рабочий ты должен честно сознаться...". Моряк все же не сознался, но от этих пыток он наполовину сошел с ума. Тогда его оставили в покое. А требовали от него признания о его несуществующем участии в несуществующем заговоре против Сталина. Это было не после дела Кирова в 1934 году, а задолго до того, в 1930 г.

Все то, что я увидел в Ленинградской тюрьме, было для меня страшным ударом. Я был до этого лучшего мнения о ГПУ. Это был один из моментов, показавших мне, что вырождение когда-то революционной власти зашло гораздо дальше, чем я предполагал. Я тут же протестовал перед следователем против этих ужасов, пыток, лживых обвинений и "признаний".

После окончания следствия я отправил заявление коллегии ОГПУ и ЦИК-у СССР с требованием дать мне разрешение на выезд заграницу. Заявление осталось без ответа. С нами, выходцами из маленького балканского народа, нечего было церемониться. Меня послали вместе с моим югославским товарищем Дедичем в политическую тюрьму, на Урал. Вопрос о возвращении домой, заграницу, отошел в неопределенное будущее. Как я потом узнал, и это еще было "прилично". Я все же был европейцем, человеком, как бы сказал Гитлер, белой расы. А вот с китайцами и всякими другими "азиатами" нынешние советские правители расправляются гораздо проще: они их вообще не признают политическими. Так, например, студенты коммунисты-оппозиционеры бывш. Китайского Университета им. Сун-Ят-Сена в Москве были после закрытия университета сосланы в гиблые места ссылок и концлагери, где находились только уголовные элементы или же были прямо выданы на расправу Чан-Кай-Ши (их отправили на пароходе из Владивостока в Шанхай).

В середине октября меня и тов. Дедича увезли из Ленинграда. Верное своим методам, ГПУ не сказало куда нас везут. Только в Челябинске мы узнали, что везут в Верхнеуральск. Туда мы прибыли 7 ноября вечером. Днем из окон вагона мы видели октябрьские шествия и празднества в Троицке, Магнитогорске и др. местах, через которые мы проезжали. Фундаменты, стены и трубы строющихся заводов, электроцентралей, гигантов обрамляли горизонт. Новая Америка, жестокая и великая, растет на одной шестой земного шара...

В Верхне-Уральской политической тюрьме -- политизоляторе по советской терминологии -- мы, трое югославов (тов. Драгича привезли через три месяца после нас) провели два с половиной года (по май 1933 г.). Это бывшая военная тюрьма в степях уральских казаков. Первый из трех этажей тюрьмы очень холодный; всю зиму приходится сидеть в камерах первого этажа в валенках и полушубке. Внутренняя сторона окон за ночь покрывалась толстым слоем льда. Пища -- традиционная пища бедного русского мужика: хлеб да каша изо дня в день, из года в год, к обеду и к ужину. К этому добавляли немного плохой рыбы или консервного, часто полугнилого мяса. Несколько раз из за гнилого мяса возникали конфликты. Один раз в неделю давали винигрет. Этот день считался праздником. Два раза в год (1-го мая и 7-го ноября) давали нам кусок белого хлеба. И эту скромную и однообразную еду мы получали в недостаточном количестве. Только после 18-тидневной голодовки в 1931 г. несколько увеличились порции. Качество, к сожалению, осталось тоже. Когда мы в начале 1933 г. читали о рабочих делегациях, ездивших в Германию навещать заключенных, нам становилось прямо завидно! Вот приехала бы к нам какая-нибудь рабочая или демократическая делегация из-за границы, посмотрела бы, что творится и как живется в изоляторах, в концлагерях, в ссылке! Но почему-то те же самые вожди заграничных рабочих организаций и те же демократические адвокаты, которые огорчаются и протестуют против ужасов гитлеровской Германии, молчат и не интересуются подобными же действиями против рабочих, крестьян и революционеров в сталинской России.

В 1931 году у нас в изоляторе была восемьнадцатидневная голодовка. Она прошла мирно, значительная часть требований была удовлетворена. Это был единственный случай мирного исхода конфликта. В конфликте 1930 г. во время жесточайшей зимы, в феврале месяце, администрация тюрьмы -- все то же ГПУ -- пустило в ход брандспойты, обливая протестующих заключенных ледяной водой, разбила окна, закрыла отопление. В конфликте 1929 года ГПУ зашло еще дальше -- после обливания водой из брандспойтов, заключенные были связаны и в таком состоянии -- промокшие, связанные и без пищи -- были оставлены трое суток на цементном полу на "карцерном положении". Таково "юридическое" название этих мерзостей. В голодовке 1934 г. против поголовного автоматического продления сроков тюремного заключения, коммунисты-оппозиционеры заключенные были снова связаны и подвергнуты насильно искусственному питанию, а затем переведены в концлагери и другие изоляторы. Из протеста против этих издевательств, несколько заключенных т.т. женщин, б.-л., в том числе и Лена Данилович, перерезали себе вены. Для ряда т.т. последствия этого режима были катастрофичны. Кроме двух случаев тяжелого помешательства -- Вера Бергер и Виктор Крайний, переведенных в сумасшедший дом, -- был случай тяжелого психического заболевания Маруси Ивановой, прославленной на всю Сибирь героини гражданской войны и подпольной борьбы против Колчака. После длительной борьбы ГПУ согласилось освободить ее досрочно из тюрьмы, но отказало в переводе к родным и направило в ссылку. Один из заключенных, Андрей Граев, совершенно ослеп в изоляторе после истязаний ГПУ в феврале 1930 г.

Заключенные коммунисты жили в своих камерах и составляли свои группы по прогулкам (3-5 камер вместе, 25-30 человек); они составляли свой "коммунистический сектор" (всего 140-180 человек). Социалисты всех партий (русские с.-д., грузинские с.-д., сионисты, левые с.-р.), анархисты и одиночки из правых с.-р. и максималистов, находились в других камерах и составляли другой -- социалистическо-анархистский сектор (50-80 человек; по десятку, приблизительно, на каждую из перечисленных выше организаций).

Каждый сектор имел свою бытовую экономическую организацию, возглавляемую старостатом и "министром финансов". Старостат представлял коллектив в переговорах с администрацией, а "министр финансов" заведывал кассой сектора. В случаях борьбы с администрацией оба сектора согласовывали свои действия, поддерживая в той или другой форме друг друга, хотя даже в бытовом отношении секторы были строго размежеваны. Нелегальная почта была организована сообща. В политическом отношении, коммунистический сектор, распадался на ряд групп и оттенков, которые почти все имели свои организации, свои комитеты, свои журналы. Пятилетка взбудоражила 170 миллионов населения России, она представляла собой настоящую техническую и отчасти и экономическую революцию (или -- что во всяком случае чувствовалось уже в 1930 г. -- попытку такой революции), и социально-политические проблемы, которые пятилетка поставила перед мыслящими людьми не могли не вызвать в изоляторе глубокого брожения, новых исканий, а отчасти и кризиса старых идеологий. Интенсивные и более или менее плодотворные поиски ответов на новые вопросы сопровождались неизбежной острой внутренней борьбы.

В 1933-1935 г.г. положение в стране стало яснее, теоретические вопросы получили более ясное и цельное определение и на этой основе произошло снова объединение заключенных в несколько основных политическим групп, в том числе и объединение всех большевиков-ленинцев в одну организацию. В борьбе групп и идей, в поисках теоретического определения всего того, что происходило в данное время и произошло за все 16 лет революции, в поисках определения уроков русской революции и новых революционных задач, я также принимал живейшее участие. Большой состав верхнеуральского коллектива политических заключенных, наличие квалифицированных представителей всех течений и оттенков революционной мысли России последних двадцати лет, существенно облегчали достижение определенных результатов. В условиях, когда вся страна обречена на молчание или точнее на подчинение и повторение явно лживой официальной идеологии, большая, внутренне общающаяся тюрьма оказалась лабораторией идей, единственным местом свободного социологического исследования. Я постарался основательно использовать мое вынужденное пребывание в этой тюрьме, на этом островке свободы. Казалось мне, что страдания и жертвы оправдывались целью и результатами. В итоге я определился к так наз. ультра-левым. Я пришел к убеждению, что основной и решающий перелом в русской революции произошел в 1920-21 г.г., когда начинания рабочих в овладевании производством окончились неудачей и в итоге победила бюрократическая госкапиталистическая организация промышленного производства, сочетавшаяся затем при нэпе с уступками частно-капиталистическим элементам в сельском хозяйстве и торговле, уступками, ликвидированными, в общем, в период пятилетки, после чего в России установился строй развернутого бюрократического государственного капитализма в экономике, подкрепленный режимом бонапартизма в области политики. В связи с этими взглядами я вышел из "коллектива левых б.-л." и стал одним из инициаторов объединения так наз. ультра-левых группок, что и осуществилось уже после моего отъезда из Верхнеуральска. Там была образована "Федерация левых коммунистов" (из крайне левых б.-л., части децистов, рабочей оппозиции, мясниковцев). Федерация состояла из 25 человек; вновь объединенная организация б.-л. состояла из 140 человек. Часть "децистов" и "вне-групповых" осталась вне этих объединений.

4. ГОЛОДОВКА ЗА ВЫЕЗД

22 мая 1933 года кончался срок нашего заключения. Мы подали 21 марта заявление ЦИК-у и коллегии ГПУ, с требованием разрешить нам беспрепятственно выехать из России по окончании срока заключения. В случае отрицательного ответа или отсутствия всякого ответа, указывали мы в заявлении, мы приступим, в день окончания срока заключения, к голодовке, а если нужно будет, не остановимся и перед более крайними средствами, не жалея в борьбе ни здоровья ни жизни. Я недавно успел добиться выезда. Тов. Драгич, бывший член ЦК югославской компартии, сидит и сейчас в борьбе за эту цель -- за попытку нелегального перехода границы, когда ему отказали в легальном, -- в тайных казематах советской Гвианы, -- на страшных Соловецких островах. Тов. Дедич, известный профсоюзный работник в Югославии (Герцеговине) сидит больной, голодный, без работы, в далекой сибирской ссылке.

Мы так упорно настаивали на разрешении вернуться заграницу по нескольким мотивам: во-первых, мы ехали в 1926 г. в Россию временно, с тем, чтобы по окончании определенной работы вернуться домой. В 1933 г. эта наша миссия была уже давно закончена. Во-вторых, для революционной работы, так как мы ее понимали, в России не было возможностей, или для нас было этих возможностей гораздо меньше, чем заграницей. В-третьих, мы хотели, после тяжелого опыта в России познакомиться непосредственно и с опытом и идеями западно-европейского и американского рабочего движения. В-четвертых, мы никак не могли примириться с поведением теперешнего советского правительства, позволяющего себе поступать с иностранными рабочими-революционерами, как с рабами, превращая их в своих вечных пленников, лишая их элементарных человеческих прав, пытаясь отнять у них всякое человеческое достоинство. Сотни иностранных рабочих и революционеров находятся в Советской России на положении еле-еле прикрытого рабства и плена. И это делает правительство, выдающее так упорно и так лживо свою страну за отечество трудящихся всего мира. Вот это сочетание цинизма бесконечного гнета с цинизмом бесконечной лжи перед заграничным пролетариатом, нас возмущало больше всего в советских бюрократических порядках.

Наше требование выезда было активно поддержано всем коммунистическим сектором тюрьмы. В особом заявлении правительству старостат от имени всех заключенных коммунистов поддержал наше требование выезда и возложил на правительство ответственность за нашу судьбу. Всеобщая и решительная (вплоть до голодовки из солидарности) поддержка всего изолятора была проявлением интернациональной солидарности и желанием довести через нас до сведения международной рабочей общественности о положении преследуемых групп рабочего движения в СССР.

Когда ГПУ увидело, что дело идет к широкой борьбе, оно сделало маневр, решив увести нас под благовидным предлогом из Верхнеуральска. За несколько дней до окончания срока заключения, 18 мая 1933 года, нам сообщили: сдайте переписку, готовьтесь с вещами. На вопрос: куда едем, начальник тюрьмы Бизюков ответил: в Москву. На вопрос о целях отправки, последовал ответ: не знаю, видимо переговоры по поводу вашего заявления.

Нас увезли. Изолятор провожал нас самыми лучшими пожеланиями, но и с сомнением, не везут ли нас просто в другую тюрьму. Просмотрели наши вещи, сделали личный обыск. Посадили нас в две машины: в одной т.т. Дедича и Драгича, в другую -- меня. Машины тронулись вместе, но по дороге машина с товарищами пошла вперед и исчезла в дорожной пыли. Больше я моих товарищей не видел. Нас разделили. Меня везли весь день и вечером мы прибыли в Челябинск. Меня отправили в челябинскую политическую тюрьму, где содержалось в то время 50-80 человек (эсеры, социал-демократы, сионисты, анархисты и несколько коммунистов). Когда я заявил в конторе изолятора, что в виду обмана с отправкой меня якобы в Москву и разъединения меня с товарищами, я немедленно приступаю к голодовке, начальник челябинского изолятора, гепеур Дупнис, заявил мне, что при таких условиях он меня не принимает и отправляет назад в Верхнеуральск. Снова меня посадили в машину и повезли. Но не в Верхнеуральск, а в подвал уголовной тюрьмы при челябинской милиции. Посадили меня в сырую, холодную, темную камеру. Круглые сутки приходилось бывать при электрическом свете. Три месяца провел я в этом подвале, без единой минуты прогулки, пребывания на дворе, на солнце... Тут же я приступил к голодовке. Я знал, что мои товарищи тоже где-то голодают, так как мы, предвидя заранее всякие возможности и как на них реагировать, договорились приступить немедленно к голодовке в случае нашего разъединения друг с другом или отправки не в Москву, а в другое место. Ко мне приставили гепеуровскую охрану: я числился за ГПУ, за изолятором, хотя и находился в тюрьме милиции. В день переезда из Верхнеуральска в Челябинск, мне дали плохую пищу и голодовку я, таким образом, начал при неблагоприятных условиях. В связи с этим на вторые или третьи сутки у меня начались рвоты, потом все же стало легче. Голода я не чувствовал: когда сознание о том, что нужно голодать, проникает действительно глубоко в человека, то голода он абсолютно не чувствует. Чувствует только слабость. У меня был уже опыт большой голодовки 1931 года. Конечно, теперь холод и сырость делали голодовку труднее. Полуодетый, закутанный в одеяло, я лежал круглые сутки на нарах. На десятые сутки после полуночи в мою камеру ворвалась группа гепеуров. Ночь это любимое время работы ГПУ...

Я был уже очень истощен физически и еще больше психически. Прошло уже 8 дней по окончании срока, а я еще не имел от ГПУ никакого ответа на мои требования. Неопределенность истощает психические силы больше всего. ГПУ это хорошо знает и поэтому этим оружием пользуется систематически. Когда гепеуры ворвались, я находился в полусне и не сразу в полутьме камеры узнал пришедших. Потом я увидел, что кроме Дупниса и шести гепеуров присутствует и "комиссия из Москвы", представители коллегии ГПУ, старые "знакомые": гражданка Андреева, зам. Агранова, ворочающая всеми делами о преследуемых коммунистических, социалистических и анархистских группах. Затем начальник всесоюзного отдела тюрем при коллегии ОГПУ -- гражданин Попов, внешность которого уже сама говорила об его функциях. Третий член комиссии -- представитель прокуратуры -- отсутствовал, хотя он, как я потом узнал, находился тут же в Челябинске и обходил днем изолятор вместе с Андреевой и Поповым. Но так как мое дело и то, что комиссия должна была мне сообщить представляли такой яркий случай бесправия, такое циничное нарушение даже формальных прав и пролетарской морали, то прокуратура решила, вполне резонно, что лучше, чтобы это делалось при ее "неведении". Тем более, что представителем прокуратуры был заграничный коммунист, бывший польский рабочий. Надо думать, что этот бывший польский рабочий сегодня настолько уже "сталинизирован", что берет теперь уже открыто и развязно на себя то, что в 1933 году брал лишь стыдливо. Если он только не находится между теми пятидесятью видными польскими коммунистами, недавно расстрелянными в России без всякого суда по непроверенному огульному обвинению в пилсудчине, шпионаже и провокаторстве. (По мнению самых компетентных и авторитетных представителей рабочего движения Польши, значительная часть расстрелянных, в том числе и один бывший депутат польского сейма, стоит выше всяких подозрений и любая объективная международная комиссия доказала бы преступное легкомыслие, если не что-нибудь похуже, со стороны советских правительственных органов. В глазах нынешнего сталинского руководства, ведущего националистическую политику, каждый поляк и каждый немец должен быть взят под подозрение, если не прямо считаться "шпионом". В этой психологии я лично склонен предполагать подоплеку чудовищного преступления, расстрела пятидесяти польских коммунистов. Зная в некоторой степени приемы и методы ГПУ, могу уверенно сказать: хорошо, если среди расстрелянных было десять или хотя бы пять действительных агентов пилсудчиков).

-- Гражданин Цилига, сказал Дупнис, представители Коллегии имеют вам сделать сообщение.

-- Ну, в чем дело? -- спросил я, протирая глаза, подбирая очки и приподнявшись несколько на нарах.

-- Гражданин Цилига, продолжала уже Андреева, я имею вам сделать следующее сообщение: Коллегия ОГПУ и ЦИК СССР отвергли ваше требование о разрешении на выезд из СССР... Постановлением коллегии ОГПУ срок тюремного заключения вам продлен еще на два года... Вашу голодовку ГПУ не признает и с завтрашнего дня к вам будет применено искусственное питание...

-- Вопрос о голодовке и искусственном питании уже второстепенен, -- холодно и медленно начал я. На эти неслыханные решения ГПУ и советского правительства, на отказ в разрешении вернуться домой, хотя я уже отсидел срок заключения, к которому вы сами меня приговорили в 1930 г., на автоматическую прибавку мне нового срока заключения, превращающую меня в вашего вечного раба и пленника, я отвечу крайним средством, которое мне остается -- самоубийством. Если это необходимо, пусть ценой моей смерти заграничный пролетариат узнает в какое положение вы ставите иностранных революционеров, которые не хотят быть вашими лакеями. Мое решение я сообщу также Москве.

-- Кто решил покончить самоубийством, тот об этом не сообщает -- возразила Андреева.

-- Да, усмехнулся я, вам бы хотелось моей смерти, но так, чтобы не нести за нее ответственности. Я веду с вами политическую борьбу и вы несете полную политическую ответственность за все, что вы со мной и моими товарищами сделали и сделаете. И моим официальным заявлением я именно и хочу возложить на вас ответственность в случае моего самоубийства-протеста.

Если бы факт смерти можно было бы скрыть, ГПУ нисколько не боялось бы моей смерти, путем ли самоубийства, расстрела или "несчастного случая". Но после наших заявлений в Верхнеуральском изоляторе и после заявления стратостата коллектива заключенных-коммунистов, нашу судьбу уже нельзя было скрыть. Это налагало на ГПУ более осторожную тактику.

-- Мы не допустим вашего самоубийства, ответила мне на это Андреева. Мы поставим к вам в камеру двух сотрудников ГПУ; ваши вещи будут сейчас же унесены из камеры.

И она тут же отдала соответствующее распоряжение. Мне оставили лишь несколько предметов обихода. Но в них именно и было спрятано, еще вывезенное из изолятора, новенькое, остренькое лезвие... Я торжествовал: если до "этого" дойдет, я им покажу... Поэтому я с иронией ответил Андреевой: Кто находит нужным покончить с собой, тому ни солдаты, ни другие препятствия не могут помешать.

На следующее утро я отправил телеграмму в Москву Коллегии ОГПУ и ЦИК-у СССР с заявлением, аналогичным тому, какое я сделал Андреевой.

Попыток искусственного питания сделано не было, но зато мне официально было сказано следующее:

-- Политбюро коммунистической партии Югославии вынесло постановление о своем согласии с постановлением коллегии ОГПУ о продлении вам срока заключения. Это постановление Политбюро югославск. компартии может быть предъявлено вам в письменном виде.

-- Это не мое Политбюро, прервал я "оратора", это ваши мамелюки и их постановления для меня не имеют силы. Я это Политбюро не признаю, я в ваших компартиях не состою и больше состоять не желаю; я их дисциплины, поэтому, не признаю и ей не подчиняюсь.

Через четверо суток Дупнис явился ко мне и сообщил, что из Москвы получена телеграмма о том, что прибавка двухлетнего тюремного заключения заменена мне тремя годами ссылки в Иркутск.

-- Иркутск большой город, не то, что Челябинск, и там вы сможете скорее урегулировать вопрос о вашем выезде, -- пытался дипломатничать начальник Челябинской политической тюрьмы.

-- Вы хотите сказать, что если путь Колумба лежал из Средиземного моря в Индию через Америку, то мой путь с Урала в Европу лежит через Иркутск и Камчатку, -- отвечал я ему в тон. Но нет, продолжал я, я хочу с Урала ехать прямо на Запад, в Европу. Учитывая отмену тюремной прибавки, я снимаю вопрос о самоубийстве-протесте, но за выезд домой, в Европу, продолжаю голодовку.

Это происходило на четырнадцатый день голодовки. Голодал я еще 9 дней. Опять явился ко мне Дупнис, сказав, что есть новая телеграмма из Москвы о моем вызове в Москву. Я потребовал, чтобы мне было предъявлено официальное письменное сообщение об этом, в противном случае голодовку не сниму. Через полчаса мне было предъявлено затребованное мною письменное сообщение.

Я снял голодовку. Через две недели я уже оправился от голодовки (Дупнис кормил меня действительно хорошо, он считал видимо, что этим выполняет свой "революционный и интернационалистский" долг, а в еще большей степени пытался "подкупить" меня с тем, чтобы я согласился поехать в ссылку). В Москву меня все не везли. Я начал снова нервничать. Наконец пришла разгадка: "машинистка ошиблась". Сообщение из Москвы гласило, якобы, что я буду вызван туда, а не, что я вызываюсь. Через пару дней сообщили уже без всякой казуистики, что я должен ехать в Иркутск.

Я объявил голодовку. После этих издевательств вопрос о самоубийстве-протесте стал снова на очередь. Но через несколько дней после начала голодовки, опять ночью, в мою камеру ворвалась группа гепеуров, которые предъявили мне постановление о моем насильственном увозе в ссылку. Они упаковали мои вещи, погрузили их на машину, посадили туда и меня и повезли на Челябинский вокзал. Так, в двадцатых числах июля, в сопровождении конвоя из 4 гепеуров, поехал я в Иркутск.

Что делать? После некоторого размышления, я решил, что первый этап борьбы за выезд надо считать законченным. Из ссылки, собрав и используя возможности, которые окажутся в ссылке, надо будет начать борьбу сызнова. Сделав этот вывод, я снял голодовку и начал всматриваться во все новое, меня окружающее. Первый раз, после трехлетней изоляции от общества, от жизни, я был в поезде и "между людьми".

А. Цилига.

(Продолжение следует)


*1 Продолжение (см. N 48 "Бюллетеня").


<<ИЗ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ХРОНИКИ || Содержание || Содержание>>