Памяти Рея Бредбери

Стыдно признаться, но когда пришло известие о смерти Рея Бредбери, первой моей мыслью было: «Надо же, я думал, он умер давным-давно». То же самое говорили мне и друзья. Мы помним его с незапамятных времен: книги Бредбери сопровождали нас с самого детства. Потом времена сменились, пришли новые авторы, а Бредбери — не то, чтобы забылся, нет, он всегда был рядом — но стал скорее фактом истории, чем живым участником литературного процесса: «А он разве еще жив? Надо же…»

Это был парадокс: фантаст-консерватор (он даже с компьютерами не сдружился, до конца дней сохранив верность пишущей машинке), выходец из прошлого, величественный реликт минувшей эпохи — наподобие чудом уцелевшего динозавра, героя одного из проникновеннейших его рассказов «Ревун». Да и были ли у него, впрочем, рассказы не-проникновенные, пустые, поверхностные? Пожалуй, нет. Если человечеству и впрямь суждено дотянуть до эпохи звездолетов — будет жить и имя Рея Бредбери, тогда как всякие Гаррисоны, Шекли и прочие клепальщики космического палпа, имя им легион, обречены на забвение. Собственно, назвать его «фантастом» значило бы намеренно сузить масштаб этой фигуры. Бредбери дал прекрасное определение качества писательской работы: «Хорошие писатели тесно соприкасаются с жизнью. Посредственные — лишь поверхностно скользят по ней. А плохие насилуют её и оставляют растерзанную на съедение мухам», — и, право слово, не оступил от этой максимы ни на шаг. Куда бы, в какие надзведные дали ни уносил нас гений Рея Бредбери — Жизнь, подлинная и осязаемая, всегда глядела со страниц его книг.

Сегодня это тоже звучит несвоевременно как рев динозавра — «Литература и жизнь! Ха-ха, да что между ними общего!» — презрительно хохотнут постмодерновые мотыльки. Более того: если отбросить космический антураж, выяснится — Бредбери чужд не только постмодерну, но даже и модерну. Его видение мира скорее сродни писателям XIX века, этакий архаичный гуманизм: у него были по-манихейски четкие критерии добра и зла — тоже, кстати, смертный грех для постмодерна (если бы он признавал понятие греха) — позиция, смешная и странная для ХХ века с его нравственным и идейным релятивизмом. Но Бредбери не просил и не давал пощады: «Да будет слово ваше: „да, да“; „нет, нет“ ; а что сверх этого, то от лукавого». И при этом он смог увидеть, понять, сказать в сотню раз больше чем сонмы модных авторов, вооруженных самоновейшими литературными приемами.

Бредбери не играл с читателем в шарады, не строил многоэтажных интер- и гипертекстов. Он истово творил свой мир, ни на минуту не давая усомниться в его первозданной подлинности. Это был настоящий поэт. И дело не в размеренности и образности языка, не в богатстве метафор (честно сказать, подчас бьющих через край в погоне за «красивостью»), а в самой организации текста. Проза Бредбери подчиняется не только логике повествования, но и более тонкой связи образа, звука, настроения — превращаясь тем самым в подлинную Поэзию.

Он написал многое о многом. Самым ярким и масштабным его творением, наверное, стал общий мир «451 по Фаренгейту» и «Марсианских хроник». Стоит ли напоминать подробности? Мир, где сжигают книги (иногда вместе с читателями). Мир, где человечество, обезумевшее от гедонизма, впадает в самое иррациональное варварство и под конец губит себя в пламени ядерной войны.

[(png:460x314)]

Рей Бредбери [Zoom]

Интересно, что конструкторы идеальных обществ издревле склонны были загонять свой рай к черту на кулички — Атлантида, Икария, Утопия… Антиутописты ХХ века, наоборот, поселяли ужас по соседству: Оруэлл — в Англии, Лондон и Бредбери — в Соединенных Штатах (исключение лишь Замятин, да и то, надо думать, по цензурным соображениям). Почему? Скорей всего, первым слишком тяжело было убедить читателя (или себя самих) в правдоподобности Идеала на своей несовершенной родине. Зато вторые кричали, заклинали: так, значит, «у нас это невозможно»? Вот вам!

Миры Оруэлла, Замятина или Хаксли чудовищны своей безвыходностью: они замкнуты сами на себя — но именно в этом их слабость. Репрессии нужны только тогда, когда есть кого подавлять. Вечная тирания, существующая ради себя самой, немыслима, как ни подпирай её умозрительными концепциями. В реальности «451 по Фаренгейту» всё иначе. Там нет зловещей супертоталитарной структуры, нет вообще ничего искусственного. Самое страшное в том, что Бредбери ничего не выдумал. Он лишь усилил, заострил — право слово, совсем чуть-чуть. Оглядитесь вокруг: разве наш мир, с его всевластием медиа (неважно, телевизор это или соцсеть), масс-культуры и тотальным отчуждением, так уж далек от картины, написанной Бредбери?

Антигерой «451 по Фаренгейту» брандмейстер Битти, своего рода адвокат дьявола, «самый опасный враг истины и свободы», трезво и реалистично объясняет механику кошмара. К чему Гитлеры и сверх-Гитлеры? К чему марширующие колонны фанатиков и застенки тайной полиции? Слушайте! Слушайте!

«Жизнь коротка. Что тебе нужно? Прежде всего работа, а после работы развлечения, а их кругом сколько угодно, на каждом шагу, наслаждайтесь! Так зачем же учиться чему-нибудь, кроме умения нажимать кнопки, включать рубильники, завинчивать гайки, пригонять болты?»

«…Запомните, Монтэг, чем шире рынок, тем тщательнее надо избегать конфликтов. Все эти группы и группочки, созерцающие собственный пуп, — не дай бог как-нибудь их задеть! Злонамеренные писатели, закройте свои пишущие машинки! Ну что ж, они так и сделали. Журналы превратились в разновидность ванильного сиропа. Книги — в подслащенные помои. Так, по крайней мере, утверждали критики, эти заносчивые снобы. Не удивительно, говорили они, что книг никто не покупает. Но читатель прекрасно знал, что ему нужно, и, кружась в вихре веселья, он оставил себе комиксы. Ну и, разумеется, эротические журналы. Так-то вот, Монтэг. И все это произошло без всякого вмешательства сверху, со стороны правительства. Не с каких-либо предписаний это началось, не с приказов или цензурных ограничений. Нет! Техника, массовость потребления и нажим со стороны этих самых групп — вот что, хвала господу, привело к нынешнему положению.»

«Мы все должны быть одинаковыми. Не свободными и равными от рождения, как сказано в конституции, а просто мы все должны стать одинаковыми. Пусть люди станут похожи друг на друга как две капли воды; тогда все будут счастливы, ибо не будет великанов, рядом с которыми другие почувствуют свое ничтожество.»

Здесь остановимся. Вы заметили любопытную параллель? Вспомните вот эти слова:

«Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высший уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями — вот шигалевщина!»

Ну конечно, это та самая программа «бесов»–революционеров Верховенского–Шигалева, которой уже не первый век жонглирует реакционная интеллигенция. Социалисты, насильно уравнивающие общество? Тираны, сжигающие книги? Такое вообразить легко. Но добровольный, без принуждения, отказ от культуры, да еще и — вымолвить страшно — в странах прогрессивного капитализма? Нет, «у нас это невозможно»! Бредбери заглядывает куда глубже. Сначала от книг отказываются, библиотеки пустеют — а уж потом за ними приходят палачи. В сущности, палач не так и необходим (об этом тоже говорит Битти). Основа любого тоталитаризма не в его репрессивной практике — а в молчаливом консенсусе общества относительно допустимости таких практик. Иначе говоря, общество подчиняется тиранической власти только когда готово признать над собой такую власть. В противном случае оно восстает — и никакие репрессии не в силах сдержать его. Мы совсем недавно видели это в Египте, Ливии, Сирии… Вся история людского рода полна такими примерами.

[(jpeg:600x330)]

[Zoom]

Однако восстание в мире Бредбери немыслимо именно потому, что тирания обезличена, рассеяна в умах людей. Её первооснова — не штыки, а отказ человека от Человеческого, сконцентрированного в культуре и искусстве. И даже ничтожное сопротивление горстки книжников, изгоев и чудаков, выражено в стремлении не столько нести культуру обществу, сколько тайно, катакомбно, хранить ее среди избранных:

«В ближайшую неделю, месяц, год мы всюду будем встречать одиноких людей. Множество одиноких людей. И когда они спросят нас, что мы делаем, мы ответим: мы вспоминаем. Да, мы память человечества, и поэтому мы в конце концов непременно победим.»

Есть, как ни крути, в этой картине нотка интеллектуального снобизма. Слишком уж нарочито население мира «451 по Фаренгейту» и «Марсианских хроник» делится на два стана: агнцев — «аристократов духа», способных прочувствовать прелесть земной или марсианской культуры, — и козлищ, чей удел — заполнять внутреннюю пустоту бесконечными телешоу, а затем покончить с собой в припадке экзистенциальной тоски. И это не случайно.

Надо сказать, что немалая доля американской литературы 50-х и 60-х годов пронизана тем, что в России назвали бы «антимещанскими» настроениями. Керуак и битники. Кен Кизи. Том Вулф. Причина очевидна — послевоенный экономический бум и «всеобщее благоденствие», казалось, должны были сделать наш мир «лучшим из миров», но что-то не вытанцовывалось. Заглядывая своему современнику в нутро, американские интеллектуалы вместо высоких устремлений обнаруживали там только остатки съеденного завтрака. В прошлом такое положение можно было оправдать «условиями ужасающей нищеты». Герои Брехта пели: «Сначала дайте нам пожрать немного, а уж потом учите честно жить». Пожрать худо-бедно дали, но честности и духовности от этого не прибавилось. Поэтому и вектор отталкивания вполне ясен. Другое дело — вектор притяжения. Конечно, Бредбери попытался нарисовать свой образец Идеала. Забавно, право, но эту утопию ему тоже пришлось размещать всего ничего — в 55 миллионах километров от Земли. На Марсе, естественно:

«Марсиане сумели слить искусство со своим бытом. (…) Они умели жить с природой в согласии, в ладу. Не лезли из кожи вон, чтобы провести грань между человеком и животным. (…) Животное не допытывается, в чем смысл бытия. Оно живет. Живет ради жизни. Для него ответ заключен в самой жизни, в ней и радость, и наслаждение. (…) Когда жизнь хороша, спорить о ней незачем.»

Это совершенно верно, добавим мы; вот только как быть, если жизнь плоха? Деньки «всеобщего благоденствия» медленно, но верно уходят в прошлое под ударами глобального экономического кризиса. На Марсе жизни нет, это мы уже знаем. Что остается? «Вернуться к природе»? Предаваться квиетизму и опрощенчеству в травяных шалашах? Это не рецепт. А ведь тут и кроется проблема. Но, впрочем, художник не обязан давать рецептов переустройства общества: «мы не врачи, мы боль».

И можно бы на этом закончить, если… если бы не было у Рея Бредбери других книг и рассказов — чистых и легких, где нет ни тени высокомерия по адресу жертв «массовости». Где мир не делится на сведущих ценителей и пустоголовых потребителей. Более того, даже сам акт потребления (покупка новых теннисных туфель, или чудесного костюма цвета сливочного мороженого), в сущности, теряет свой демонический ореол порабощения, становясь чем-то противоположным, очеловечивающим, приближающим к гармонии. Конечно, можно сказать, фи, буржуазная идеология — приравнять счастье к новому костюму. Но можно и наоборот:

«Если мы когда-нибудь разбогатеем, — тихо сказал Мартинес, — я не обрадуюсь этому. Тогда у каждого из нас будет свой собственный костюм и не будет таких вечеров, как этот. Наша дружба кончится. Все тогда станет другим»

Понимаете? В новеллах наподобие «Чудесного костюма…», «Смерти и девы» всё обстоит так как и должно быть — вещь при человеке, а не человек при вещи. И потому они становятся апологией Человеческого, сродни лучшим страницам Чехова — жизни как она есть, во всей совокупности горя и радости, борьбы и покоя, любви и ненависти. Наивно? Но именно такого Рея Бредбери мы и запомним навек — мудрого гуманиста, каков он был в лучших своих книгах, чистых, наполненных солнцем и воздухом, где каждое слово к месту и нет ничего лишнего — гениальных, вечных, незабываемых.

Bart Fart
1917.com